Владимир Митыпов - Геологическая поэма
Утешенный такими соображениями, я тщательно обследовал все три скалы, описал и зарисовал их в своем полевом дневнике, взял образцы и поздно вечером, уже в сумерках, спустился в верховья ближайшего ручья, где и заночевал…
Батрак, не сбавляя хода, пролязгал подковами по каменистому дну какой-то мелкой речушки — по обе стороны от меня радужными крыльями взметнулись брызги — и рывком вымахнул на противоположный берег. И тут невдалеке обнаружился крытый сеном шалаш — отог, как называют его буряты. Издали он походил на одну из тех копен, что во множестве были раскиданы по большой круглой поляне, но отличался от них значительным размером и заостренной вершиной. У входа в шалаш слабо дымил костер, а рядом сидел белоголовый старик и отбивал косу. Увидев меня, он отложил молоток и, подслеповато улыбаясь, смотрел, пока я пересек поляну и, придерживая винтовку, спрыгнул с седла.
— Здравствуйте, — нетвердо ставя затекшие ноги, я остановился перед ним.
— Сайн байна, сынок, здравствуй, — старик поднялся. — Садись, отдохни, чай попей.
С этими словами он принял из моей руки повод, ослабил подпруги, разнуздал Батрака и, привязав повод к передней его ноге, чтобы не уходил далеко, пустил пастись.
— Однако, смирный какой жеребец, — заметил он, подбросил в костер сучья и добавил, что у него хороший ход, укорачивающий путь.
— Жеребец редкостный, — я с облегчением стащил с себя ружье и полевую сумку. — А почему вы думаете, что ход хороший?
— Ты посмотри на его шаг: он на вершок переносит заднюю ногу через след переднего копыта.
Разговор у нас наладился сразу. Как коренной забайкалец — «гуран», по-здешнему, — я без труда понимал бурятские слова, то и дело вставляемые стариком, и в свою очередь прибегал к ним, чтобы быть лучше понятым.
Из лесу, погоняя хворостиной корову с колокольчиком на шее, пришла сухонькая подвижная старушка. Она заохала, захлопотала, быстренько расставила подле костра угощение, и мы долго пили густой зеленый чай, заправленный молоком.
Ехать дальше тотчас после чая мне не захотелось. Клонило ко сну — все же худо-бедно, а две ночи перед этим я провел в лесу, одну из них — под дождем. К тому же солнце уже шло на закат, так что торопись не торопись, а засветло в отряд я все равно бы не поспел.
Старик заметил мое состояние.
— Ты устал, парень, тебе хочется полежать, — сказал он, снова принимаясь за косу. — Полезай в отог, там хорошо. Спи. Луна сейчас стоит белая. Можно ночью путь держать…
В шалаше не чувствовалось особой духоты, но сильно и горько пахло подсыхающим сеном, и потому, наверно, дышалось как-то несвободно.
«Старик сказал, что луна белая, — уже сквозь сон думал я; мысли становились замедленными, как движения пловца под водой. — Да, он прав… полная луна светит белым светом, а ущербная, та — желтоватым… Значит, сейчас белая. Полнолуние…»
Когда я проснулся, было уже темно. Траву перед входом и сам вход, отороченный свисающими клочьями сена, озаряло подрагивающее пламя невидимого мне костра. Красноватый отблеск лежал и на стене шалаша, наискосок от входного проема. Слышались неразборчивые приглушенные голоса и отрывистое пощелкиванье горящих сучьев. Ночная прохлада успела уже отстояться в воздухе. Над темной стеной деревьев в дальнем конце поляны плыла перламутровая луна.
Старик сидел в прежней позе — ноги калачиком, как у бронзового Будды, на плечи наброшено что-то из грубого шинельного сукна.
Старушка месила тесто, однако, увидев, что я поднялся, тотчас поставила греться чайник.
— Спал хорошо? Комар не кусал? — участливо спросил старик.
— И что ты выдумываешь! — вмешалась старушка. — Откуда бы им взяться? Столько уж лет косим здесь, а от комаров, слава богу, пока не страдали. Они, конечно, есть — какая ж земля совсем-то без комаров? — но разве сравнить это, скажем, с Трехозерьем!
Старик тем временем не спеша набил трубку, взял голыми руками горящий уголек и прикурил. «Как это он не обожжется?» — подумалось мне. Перехватив мой взгляд, он слабо усмехнулся.
— Не чувствуют пальцы жара, совсем не чувствуют. Стар стал…
Он глубоко затянулся и, помолчав, деловито сообщил:
— Жеребца твоего я расседлал и стреножил. Недалеко ходит… Слышишь?
Он предостерегающе поднял трубку. Слух у него, видимо, был на редкость острый, потому что я, сколь ни тщился, различал лишь влажное сопенье и временами тяжелый вздох коровы, возлежащей неподалеку темной грудой, да еще по-ночному чистый шум воды. Самой речки отсюда не было видно, однако наклоненные силуэты кустов указывали ее русло.
— Если хочешь, чтобы конь наелся быстрее, стреножь его, — продолжал старик, окутываясь дымом. — Знающие люди говорят: стреноженный конь три травы ест, спутанный конь — две травы ест, вольный конь одну траву ест.
— Как это? — не понял я.
— Смотри: у стреноженного коня три ноги связаны, ему ходить трудно, поэтому он объедает всю траву вокруг, какая попадется. У спутанного связаны только две передние ноги, он может скакать с места на место и выбирать что повкуснее. Ну, а про вольного коня и говорить не приходится — он здесь ущипнет, там ущипнет и идет себе ходом, ходом… Иной конь всю ночь пробродит, а к утру, смотришь, даже наполовину сыт не будет. Таких надо треножить. При хорошей траве, конечно…
Я заметил на это, что вчера и позавчера мы ночевали в горах, возле каких-то безымянных ключей, где травы кот наплакал, а потому Батрак вряд ли склонен сейчас привередничать.
Старик полюбопытствовал, какие это ключи, где они, и, после того как я объяснил, добавив, что в верховьях одного из них видны остатки сгоревшего зимовья, он изумленно зацокал языком.
— Це-це-це!.. Однако, в худое место попал ты, парень, в шибко худое. Будь ты девкой, совсем бы без головы остался.
Видя мое недоумение, он выколотил трубку, заново набил ее крепким самосадом и, устроившись поудобнее, поведал такую историю.
— То сгоревшее зимовье, что ты видел, построил один охотник, — неспешно начал старик. — Было это, наверно, лет сто назад. В те времена леса здесь стояли — не сравнить с нынешними, и зверя всякого полным-полно… Охотник тот, видишь ли, не то уродился таким нелюдимым, не то крепко обидели его люди, но только ушел он сюда, в горы, построил зимовьюшку и стал жить один. Кормился охотой, сам себе шил одежду и обутки из шкур — много ли одному человеку надо… Редко-редко когда спустится, бывало, к людям за мукой, солью, охотничьим припасом. А надо сказать, тогда, сто лет назад, в здешних горах было видимо-невидимо чудесных белых мышей и водилась нечистая сила — оролоны, шутхэры [20] и всякие иные их родичи. Однако охотник тот ничего не боялся или не понимал, в каком худом месте поселился. Вот так жил он год, другой, третий. Коз промышлял, рысей, белку… И вот как-то раз вернулся он с охоты, глядит — а в зимовье все прибрано, печь топится, обед готов, на огне чаек стоит. И никого не видать, пусто в зимовье. Да и кому тут быть — в горы эти никто не насмеливался заходить. Огляделся охотник, удивился немного и сел себе обедать. Известно: смелость иногда от небольшого ума бывает… Ладно. Охотник наш собирается и опять уходит на много дней. Возвращается и видит — снова то же самое. Думал он, думал, ничего не надумал и принялся за еду. А на третий-то раз, уж на что он глуповатый стал от безлюдья, но и то догадался, что неспроста все это. Тогда и зовет он: выходи, мол, кто тут есть, покажись. Только он это сказал, появляется перед ним необыкновенной красоты молодуха, богато одетая, и говорит, что сбежала-де она от нелюбимого мужа, скрылась в эти горы и все такое, на что бабы, известно, мастерицы. Стал охотник с ней жить, и хорошо ему. В зимовье всегда жилой дух, пища готова, одежка починена, а что еще мужику надо… Год проходит, второй проходит, а у них уж дочка растет. И вот случилось ему как-то раз проснуться на рассвете. Хватился — а жены-то и нет в зимовье. Не знаю, что уж его толкнуло, а только стал он ее искать. Вышел из зимовья, туда-сюда глянул и видит — сидит она на берегу ручья, того самого, возле которого ты ночевал сегодня. И ведь как сидит-то: голову свою с плеч сняла, поставила ее на колени и не спеша расчесывает волосы. Как увидел такое охотник, так схватил без памяти ружье и выстрелил. Когда же дым разошелся, смотрит — нет никого, а только валяются клочья паленой черной щетины, вроде как от дикого кабана, да еще пожелтевшие от старости осколки черепа. Ну, охотник забрал свою дочку, спустился к людям и больше в те места не ходил… А дочка эта красотой пошла в мать. Примечали, что и чертовщинка за ней водится, так что потом, когда выросла, много горя принесла она людям. Но не про нее сейчас говорим…
Старик помешал в костре, взметнув сноп искр, посипел угасшей трубкой и взялся снова набивать ее табаком. Я тем временем допил чай и вынул свои изрядно помятые папиросы «Дели».