Филип Рот - Театр Шаббата
Как они могли устоять друг против друга? Никки только что вернулась из Королевской академии драмы и ходила на прослушивания. Она снимала комнату рядом с кампусом Колумбийского университета и несколько дней подряд оказывалась среди хорошеньких молодых женщин, которых подзывал к ширме наглый и распутный средний палец. Она впервые в жизни жила одна, без матери, каменела в метро, пугалась на улице, безумно страдала от одиночества в своей комнате, но панически боялась выйти. И еще она уже начала отчаиваться, потому что прослушивания ни к чему не приводили, и, возможно, не помани ее средний палец, она через какую-то неделю снова пересекла бы Атлантику и вернулась бы в свою кенгуриную сумку. По-другому они и не могли встретиться. Рост Шаббата был пять футов, а ее — почти шесть. Там, где у нее было черно, — это было чернее некуда, а где бело, — белее некуда. Она никогда не улыбалась ничего не значащей улыбкой. Она обладала улыбкой актрисы, вызывавшей даже у здравомыслящих людей иррациональное желание боготворить ее. Ее улыбка, как ни странно, никогда не была печальной, она словно бы говорила: «В жизни нет ничего трудного», и при этом Никки ни на дюйм не трогалась со своего места в толпе зрителей. Однако после спектакля, когда Шаббат выпрыгнул из-за ширмы, как черт из табакерки, с этой своей бородой, черными глазами и итальянской скороговоркой, Никки не ушла немедленно, и не похоже было, что собирается уйти. Когда он обратился к ней: «Bella signorina, per favore, io non sono niente, non sono nessuno, un modest'uomo che vive solo d'aria — i soldi servono ai miei sei piccini affamati e alia mia moglie tisica…»[18], она положила в его кепку доллар — а это была одна сотая того, на что ей нужно было прожить месяц. Вот так они и познакомились, так Никки стала ведущей актрисой «Подвальной труппы», так у Шаббата появился шанс управлять не только своими пальцами и своими куклами, но и манипулировать живыми людьми.
Он никогда раньше не был режиссером, но он ничего не боялся, даже когда — да, пожалуй, еще менее, чем когда-либо, — когда был признан виновным, условно осужден, оштрафован за непристойное поведение. Норман Коэн и Линкольн Гельман вложили деньги в помещение для театра на девяносто девять мест на авеню Си, самой бедной тогда улице в Нижнем Манхэттене. Кукольные представления и шоу с пальцами давали с шести до семи три вечера в неделю, а потом, в восемь, — начинались спектакли в подвальном театре — репертуарном, с труппой, в которой все были примерно возраста Шаббата или моложе и работали практически даром. Никто старше двадцати восьми-двадцати девяти лет не выходил на сцену, даже в провальном «Короле Лире» с Никки в роли Корделии и самим новоявленным режиссером в роли Лира. Да, спектакль провалился, ну и что из того? Главное — делать то, что хочешь. Его самомнение, его экзальтированный эгоизм, его опасное обаяние потенциального злодея были невыносимы для многих, и он легко наживал врагов, включая некоторых театральных профессионалов, которые считали его отвратительным типом, наделенным блестящим талантом, которому еще предстоит найти пристойные, «культурные» способы проявления. Шаббат-антагонист, Шаббат — злодей, привлеченный к суду за непристойное поведение. Шаббат Абскондитус, Шаббат таинственный, невидимый — что с ним стало?! На пороге чего стояла его жизнь?
* * *Только к половине первого ночи Шаббат приехал в Нью-Йорк, оставил машину в нескольких кварталах от квартиры Нормана Коэна в Центральном парке. Он не был в этом городе почти тридцать лет, но Бродвей в ночной темноте выглядел почти таким же, каким он его помнил, когда ставил ширму у входа в метро на 72-й улице в час пик и показывал на пальцах свои представления. Боковые улочки, на его взгляд, не изменились, если не считать появления нищих и бродяг, их немытых тел, прикрытых тряпьем, старыми одеялами, картонными коробками. Эти люди полулежали, привалившись к каменной кладке жилых домов и изгородям из песчаника. В апреле они уже спали на улице. Шаббат знал о них только из телефонных разговоров Розеанны с ее благонамеренными друзьями. Уже годы он не читал газет и не слушал новостей, если мог избежать этого. Новости не сообщали ему ничего нового. Они ведь служат для того, чтобы людям было о чем разговаривать, а Шаббат, равнодушный к жизни нормальных людей, не хотел с ними разговаривать. Его не заботило, кто с кем воюет, где разбился самолет и что происходит в Бангладеш. Он даже не хотел знать, кто сейчас президент Соединенных Штатов. Он предпочел бы трахать Дренку, да что там, трахать кого угодно, чем смотреть и слушать Тома Брокау, когда тот читает с экрана вечерние новости. Набор его удовольствий был совсем невелик и никогда не распространялся на передачи новостей. Шаббат ужался. Так уменьшается в объеме, выпаривается соус, забытый на плите. На этой конфорке сгорело все, кроме самой сути, кроме того сгустка, который и позволял ему столь вызывающе быть собой.
Но главное, он не следил за новостями из-за Никки. Он не мог развернуть газету, какую угодно газету, не надеясь найти там хоть чего-нибудь о Никки. Прошли годы, прежде чем он стал снимать телефонную трубку, не думая, что это либо сама Никки, либо человек, который что-то о ней знает. Шальные телефонные звонки были хуже всего. Когда к телефону подходила Розеанна и там говорили непристойности или просто дышали в трубку, он думал: а вдруг этот человек что-то знает о его жене и хочет ему сообщить, а вдруг это сама Никки дышит в трубку? Но как Никки узнала, куда он переехал? Слышала ли она когда-нибудь о Мадамаска-Фолс? Известно ли ей, что он женился на Розеанне? Не потому ли она убежала в тот вечер, не оставив ни малейшего намека на то, куда и почему бежит, что увидела, как они с Розеанной идут по Томкинс-сквер-парк к нему в мастерскую?
В Нью-Йорке он не мог думать ни о чем, кроме ее исчезновения. На улице эти мысли захватывали его целиком. Этому не было конца, вот почему он никогда не приезжал в этот город. Пока он еще оставался в ее квартире на Сент-Марксплейс, он ни разу не вышел на улицу, чтобы не подумать, будто сейчас может ее встретить. Он вглядывался в каждого встречного, он стал преследовать женщин. Если женщина была высокой и с подходящим цветом волос, — хотя Никки ведь могла покрасить волосы или надеть парик, — он шел за ней, догонял ее, а догнав, если она по-прежнему казалась похожей, обгонял, а потом оглядывался и смотрел ей прямо в лицо — ну-ка, дайте-ка посмотреть, не Никки ли это! Это всегда оказывалась не она, но с некоторыми из этих женщин он все-таки знакомился, приглашал их на чашку кофе, прогуляться, пытался уложить в постель. В половине случаев укладывал. Но Никки он не нашел, и полиция ее не нашла, и ФБР, и знаменитый детектив, которого он нанял с помощью Нормана и Линка.
В те времена — сороковые, пятидесятые, начало шестидесятых — люди не исчезали так, как исчезают сейчас. Сегодня, если кто-то пропал, вы почти наверняка знаете, что с ним случилось: его убили. Но в 1964 году никому и в голову не приходило подумать о самом худшем. Если не было подтверждения смерти, приходилось считать, что человек жив. Людей не смывало с земли так легко, как сейчас. И Шаббату приходилось думать, что она жива, что она где-то живет. Пока не было найдено и похоронено ее тело, он не мог похоронить ее и в своем сознании. Хотя с тех пор, как он переехал в Мадамаска-Фолс, он никому, даже Дренке, не рассказывал о своей пропавшей первой жене, факт оставался фактом: Никки не умрет, пока жив он сам. Он переехал в Мадамаска-Фолс, когда почувствовал, что сходит с ума, бродя по улицам Нью-Йорка и разыскивая ее. Тогда человек мог ходить в этом городе где хотел, что Шаббат и делал — он исходил его вдоль и поперек, искал везде и нигде не нашел.
Полиция разослала циркуляры по департаментам всей страны и Канады. Шаббат и сам послал сотни писем: коллегам-актерам, по монастырям, по больницам, в газеты, журналистам, в греческие рестораны в греческих кварталах по всей Америке. Объявление «Ушла и не вернулась» было составлено и отпечатано полицией: фотография Никки, ее возраст, рост, вес, цвет волос, даже в чем она была одета. Чтобы вычислить, какая на ней была одежда, Шаббат два выходных дня провел, копаясь в ее гардеробе, пока не сообразил, чего там недостает. Кажется, она ничего с собой из одежды не взяла. Только то, что было на ней. А сколько у нее могло быть с собой денег? Десять долларов? Двадцать? На их скромном банковском счете денег не убавилось, и даже куча мелочи на кухонном столе по-прежнему лежала на месте. Она даже мелочь не взяла.
Описание ее одежды и фотография — это все, что он мог предъявить детективам. Она не оставила записки, как делали в таких случаях, если верить детективу, большинство людей. Он называл их — «пропавшие добровольно». Детектив достал с полки за спиной книги с отрывными листами, целых десять, с портретами и описаниями людей, которые пропали и до сих пор не были найдены. «Обычно, — сказал он, — они оставляют хоть что-то — записку, кольцо…» Шаббат сказал детективу, что Никки была одержима любовью к умершей матери и ненавистью к живому отцу. Возможно, она поддалась порыву — она была человеком порывистым — и улетела в Кливленд, чтобы простить этого грубого пошляка, которого в последний раз видела в семь лет, или, наоборот, чтобы убить его. Может быть, несмотря на то, что ее паспорт по-прежнему лежал в ящике стола в их квартире, она каким-то образом добралась до Лондона, в то место у галереи «Серпентайн» в Кенсингтон-Гарденс, где однажды утром в воскресенье, когда дети катались на лодках и запускали воздушных змеев, смотрела, как развеивали по ветру прах ее матери.