Мишель Бютор - Изменение
Вот еще один туннель, немного длиннее.
Постарайся сосредоточить свое внимание на предметах, которые у тебя перед глазами: на ручке двери, на полочке, на багажной сетке, на снимке с видом гор, на зеркале, на снимке парусников в порту, на пепельнице с крышкой, привинченной шурупами, на свернутой шторе, на выключателе, на стоп-кране, на людях, сидящих в купе: двух итальянских рабочих, синьоре Лоренцо Бриньоле, Аньес и Пьере, которые уже позевывают, но вновь мужественно берутся за свои книги, на лету обменявшись поцелуем в висок, на мальчугане, младшем из двоих, который вытирает рукавом запотевшее стекло, и положи конец этой душевной смуте, этому опасному занятию — перебирать и пережевывать воспоминания; постарайся думать не об Анри, а о том юноше, который вышел из купе, или о его брате, сидящем у окна, — уж твой Тома никак не будет на него похож через несколько лет; можешь окрестить его Андре, поскольку племянник вдовы сошел в Шамбери и это имя свободно — Сант-Андреа-делла-Валле, — тебе всегда нравилось это имя, и ты наверняка дал бы его своему третьему сыну (но после рождения Жаклины ты больше не захотел иметь детей); постарайся думать об этих двух мальчуганах, которые, наверное, возвращаются в горы, в родную деревню, после того как провели неделю в политехническом или, пожалуй, в коммерческом училище в Шамбери, неделя на сей раз окончилась в пятницу среди дня — то ли потому, что у них в семье что-то случилось и родители, позвонив утром в училище по телефону, просили сыновей вернуться домой, то ли потому, что мальчики вообще возвращаются домой каждый вечер, а сегодня преподаватель заболел и вечерние занятия отменены.
Вот еще один туннель; на потолке зажигается лампочка.
Рабочий-итальянец, сидящий рядом с тобой, развязывает веревки своего рюкзака, вынимает оттуда шкатулку и, открыв ее, показывает своему товарищу ожерелье из черных стеклянных бусин — подарок жепе, а может, подружке. Ты пытаешься вслушаться в их разговор, но они говорят на диалекте, который тебе незнаком.
Вот вернулся старший мальчик. Пейзажа больше не видно; перед тобой только стекла, сначала темные, и на них — отражения, потому что поезд вошел в туннель, а потом белые как снег.
Ну что ж, ступай в коридор и выкури там сигарету, время от времени протирая рукавом запотевшее стекло и глядя в окно.
Ты берешь с полочки так и не раскрытую книгу и перекладываешь ее на сиденье.
VIПора возвращаться в купе: французская полиция с минуты на минуту начнет обход.
Раздавив окурок в пепельнице и удостоверившись, что у тебя осталось только восемь сигарет, ты берешь книгу с сиденья и кладешь ее обратно на полочку. В каждом твоем движении чувствуется, как напряжены твои нервы.
У синьора Лоренцо паспорт зеленый, у Аньес и Пьера паспорта новенькие, синие, с твердой корочкой, у двух итальянских рабочих, пересевших на места мальчуганов, — уже слегка потрепанные; но дольше всех прослужил, конечно, твой — старого образца, коричневый, в мягкой обложке, он у тебя с 1950 года, и ты уже два раза его продлевал.
Поезд остановился, духота стала еще нестерпимее. Ты знаешь, что это Модан; сквозь затуманенные стекла ничего не видно, но вокруг, наверное, лежит снег.
Рассеянный таможенник-француз удалился, Аньес и Пьер с облегчением переглянулись. Второй таможенник, итальянец в серо-зеленом мундире и облепленных засохшей грязью ботинках, потребовал, чтобы рабочие открыли рюкзаки — рюкзаки лежат на местах, где рабочие сидели прежде, — и вот перед тобой начинает расти груда рубашек, носков, мелких сувениров, а синьор Лоренцо с отвращением наблюдает эту сцену, обмахиваясь, словно веером, своим зеленым паспортом, на внутренней его стороне ты мельком видишь фотографию, а над ней тебе удается прочитать вверх ногами имя: Этторе Карли.
Того, что сидит у окна, зовут Андреа, дальше ты разобрать не успел; фамилия второго оканчивается на «етти».
Формальности позади, хлопают двери, раздается свисток, поезд, рванувшись с места, тут же резко тормозит, потом трогается снова, на сей раз по-пастоящему — и входит в туннель Мон-Сени.
Свет внезапно гаснет; воцаряются полный мрак — если ие считать красной точки сигареты в коридоре да почти неразличимого ее отсвета — и тишина, подчеркнутая громким дыханием, какое бывает у спящих, и перестуком колес, отдающимся под невидимым сводом.
Ты смотришь на зеленоватые стрелки своих часов и точки на циферблате: еще только четырнадцать минут шестого; как бы это не кончилось катастрофой — тебе вдруг становится страшно, — как бы это не кончилось катастрофой для тебя и крахом смелого решения, которое ты, наконец, принял; ведь ты еще больше двенадцати часов — если не считать кратчайших передышек, — будешь прикован к этому месту, где отныне тебе нет покоя, где ты обречен на самоистязание, еще двенадцать часов будешь терпеть душевную пытку, прежде чем приедешь в Рим.
Снова зажегся свет, опять завязались разговоры, но шум и головная боль отгораживают тебя от них все более глухой перегородкой; стекла мало-помалу окрашиваются в серый цвет, потом внезапно становятся белыми. И вдруг сквозь прозрачное отверстие, которое в середине окошка расчистил платком Пьер, ты видишь краешек проносящегося мимо вокзала — должно быть, это Бардонечча, — да и по ту сторону прохода тоже проступают очертания какого-то пейзажа, хотя мутные, запотевшие стекла скрадывают размеры гор, вырисовывающихся на фоне неба.
Во вторник, измученный поездкой в третьем классе, ты откроешь своим ключом дверь квартиры в доме номер пятнадцать на площади Пантеона и увидишь поджидающую тебя за шитьем Анриетту, она спросит, как прошла поездка, и ты ответишь ей: «Как обычно».
Но тут-то тебе и нужно быть начеку, чтобы не выдать себя, потому что она вопьется в тебя взглядом, и, конечно же, нечего и надеяться, что она поверит твоему ответу: ведь она уже поняла, что эта поездка была далеко не обычная. Удастся ли тебе скрыть от нее улыбку торжества и хоть до некоторой степени оставить ее в неведении, в сомнении относительно того, что же все-таки на самом деле произошло и какое решение ты принял? Это необходимо; необходимо — так гораздо надежнее.
Во вторник ты вернешься в Париж, в дом номер пятнадцать на площади Пантеона, и, едва увидев тебя, она поймет, что твои надежды и ее опасения вот-вот сбудутся; говорить ничего не придется, но и скрыть ничего не удастся, и тут-то она изо всех сил постарается вытянуть из тебя подробности, она спросит, когда приедет Сесиль, а ты и сам не знаешь, в эту минуту еще не будешь знать, ты скажешь ей, что не знаешь, и это будет чистая правда, но она тебе не поверит, она изведет тебя вопросами, высказанными и невысказанными, и избавиться от всего этого можно будет лишь одним способом — объяснить ей по порядку, как все произошло.
Конечно, было бы куда лучше, если б она ничего не знала, ни о чем не догадывалась до приезда Сесиль, но так как она узнает…
Во вторник ты увидишь Анриетту, поджидающую тебя за шитьем, и скажешь ей еще прежде, чем она успеет о чем-нибудь спросить: «Я тебе солгал, ты и сама, конечно, догадалась, на этот раз я ездил в Рим не по делам «Скабелли», потому-то я и выехал поездом восемь десять, а не другим, самым скорым и удобным, где нет вагонов третьего класса; на этот раз я поехал в Рим только ради Сесиль, чтобы доказать ей, что из вас двоих я окончательно выбрал ее, объявить ей, что я, наконец, нашел для нее работу в Париже, и просить ее приехать: пусть она все время будет со мной, пусть внесет в мою жизнь ту необыденность, какую не сумела внести ты, — впрочем, и я не сумел сделать это для тебя, признаюсь, я виноват перед тобой, спорить не о чем, я готов принять, признать справедливыми все твои упреки, взять на себя любую вину, если это хоть немного тебя утешит, смягчит удар, но теперь уже поздно, дело сделано, изменить я ничего не могу, поездка состоялась, Сесиль скоро будет здесь; ты сама понимаешь, я для тебя не такая большая потеря, а значит, не нужно так горько плакать…»
Но ты прекрасно знаешь, что Анриетта и не подумает плакать, она будет молча глядеть на тебя, предоставит тебе разглагольствовать, ни разу тебя не перебьет, и, выдохшись, ты замолчишь сам; вот тут-то ты и заметишь, что ты у себя в комнате, что она уже в постели и занята шитьем, что уже поздно, а ты устал с дороги и на улице дождь…
Во вторник ты войдешь в ее комнату, расскажешь ей правду о поездке и добавишь: «Я ездил в Рим, чтобы доказать Сесиль, что из вас двоих я выбрал ее, я ездил туда, чтобы просить ее окончательно перебраться ко мне в Париж…»
И тут где-то в глубине души ты вдруг слышишь свой собственный голос, испуганный и жалобный: «Нет, нет, я с таким трудом принял это решение, нельзя допустить, чтобы оно бесславно рухнуло; недаром же я сижу сейчас в поезде, который мчит меня к моей прекрасной Сесиль; моя воля, мои желания были так тверды… Надо перестать думать, надо овладеть собой, взять себя в руки и гнать прочь неотступно осаждающие меня видения».