Ана Матуте - Первые воспоминания. Рассказы
Мы взяли бабушкины подарки и поцеловали ее. Тетя Эмилия подарила мне флакон французских духов. «Ты уже большая», — сказала она и тоже меня поцеловала. (В эти дни все целовались слишком много.)
Без подарков не остался никто. Отец Майоль, викарий, Хуан Антонио… Карлосу и Леону подарили велосипед, один на двоих (у них все было общее).
Мы понесли книги в классную. Сели друг напротив друга, у балконной двери. Солнце за окном казалось жарким, и поздняя муха билась о стекло. Борха развалился в кресле — большом, кожаном, потертом — и перекинул ногу через подлокотник.
Мои книги были неинтересные. Их выбирала тетя Эмилия.
С того разговора в бухте Борха лебезил передо мной почти как перед бабушкой. Мы больше не ссорились.
Я заметила, что он смотрит на меня поверх раскрытой книги. Светло-зеленые глаза были пустые и стеклянные. («Как для бабушки».) Я скорчила рожу. Он засмеялся и сказал:
— Поняла, а?
— Что именно?
Он швырнул книгу на пол, потянулся и фальшиво зевнул:
— Что ты у меня в руках.
Я как можно презрительней скривила губы, но сердце у меня сильно забилось.
— Не корчи дурацких рож. Вы все у меня в руках — и ты, и Лауро, и Хуан Антонио. Я ведь все знаю. Все, что нужно!
Я с подчеркнутым равнодушием взялась за книжки.
— Ну, тебе бояться нечего, — сказал он. — Ты примерная девочка.
— Какая хочу, такая и буду. А ты кретин.
— Нет, не будешь. А почему?..
Он замолчал и посмотрел на меня как только мог хитрее.
— Если я все скажу… тебе здорово влетит?
— А что ты можешь сказать? Я про тебя больше знаю!
— Ерунда! С тобой похуже. Тебя отдадут в исправительный дом, как малолетнюю распутницу. Чтобы нас не заразила. Думаешь, мы вас не видели? И Хуан Антонио, и даже Гьем…
— Кого?
— Тебя и твоих дружков. Очень интересно было смотреть. Гьем, Рамон, Хуан Антонио… и я… все видели. Ну, что тебе говорить? Сама знаешь. В четырнадцать лет два любовника! Отправят в исправительный дом.
— У меня нет…
Борха осторожно снял колпачок с вечного пера и стал внимательно его рассматривать. Я удивилась. Скорей удивилась, чем испугалась.
— Не строй из себя дуру! Сама сколько раз говорила, что я перед тобой младенец. Да уж, это верно. А ты хороша!
Он снова хихикнул.
— Да, да, вместе валялись и в огороде и на откосе. И в Сон Махоре. Со стариком тоже, а?
— Мы больше не ходили в Сон Махор! Это неправда.
— Не ходили? Сама говорила! И Санамо…
— Он старый врун…
— Ну, не будем спорить. У меня свидетели найдутся. Знаешь, что такое исправительный дом? Сейчас расскажу. Ты вечно твердишь, как тебе нравятся всякие птички, цветочки… Так вот, там их нет. И солнца не увидишь. Наследственность у тебя плохая. Отец…
Я вскочила и схватила его за руку. Я бы избила его, исколотила, истоптала, если бы мне не было так страшно. Одним рывком он сдернул последний покров, защищавший меня от мира, и я увидела все, чего не хотела знать.
— Врешь! — крикнула я. — Не смей про отца!
Он мягко меня отстранил.
— Не ори. Это не в твоем стиле. Твой отец — негодяй, он красный. Может, сейчас он стреляет в моего. Помнишь, что было с Хосе Таронхи?
Я села. Мне стало очень холодно, и колени у меня дрожали. (Каким жестоким, каким безжалостным можно быть в пятнадцать лет!)
— В общем, ты у меня в руках. Я много читал про эти дома. Там есть карцер. Мне кажется, тебя…
Он говорил, а я закрыла глаза. Жужжала муха — зимняя муха, потерявшая своих друзей. Под веками свет был алый. Руки мои ощущали грубую кожу кресла. Я и не думала, что Борха столько знает про эти дома.
— Неправда! — пробормотала я. — Мы лежали… но мы просто держались за руки…
Как рассказать ему о синем камушке? Как объяснить, что я даже не понимаю, в чем именно он обвиняет меня?
— Если будешь меня слушаться, я ничего не скажу. Смотри: Китаец меня слушался… и бабушка не узнала про рощу…
— Ты врешь, Борха…
— У меня есть свидетели.
Я смутно вспомнила, что Гьем и хромой швырнули в нас камнем и убежали, размахивая палкой, как знаменем.
— Ты не скажешь…
Борха выиграл, — я проиграла. Я, глупая хвастунья, зеленая дура…
Вошла тетя Эмилия.
— Что вы так тихо сидите? Почему не выйдите в сад? Солнце — как весной! Не поймешь вас, право… Когда ветер — бродите, а в хорошую погоду — взаперти! Пользуйтесь, сегодня последний день.
Так оно и было — последний день.
После обеда Борха сделал мне знак. Я пошла за ним, умирая от страха и презирая себя.
— Матия, я собираюсь исповедаться. Идем в собор.
— Мне исповедоваться не в чем.
— Ты уверена? Ну, дело твое. А со мной пойди.
Я пошла. Теперь я делала все, что он хотел. Я начала понимать Лауро, и совесть мучала меня. «Если Китаец жил в таком страхе перед этим змеенышем, как же мне не бояться, дуре и хвастунье?»
Мы оделись и вышли. Он взял меня за руку, как в лучшие дни. Мы прошли через сад. Смоковница облетела, и голые серебристые ветви вздымались к нему. Зимнее солнце твердило: «последний день», «в последний раз». В конце улицы, как на картинке из сказок Андерсена, сверкал зеленым и золотым купол собора.
Мы вошли. Борха обмакнул пальцы в святую воду и, протянув руку, чуть покропил меня. В темноте, угрожая копьем дракону, сиял святой Георгий. Вокруг его шлема сверкал золотой нимб. Рубиновые ромбики по краю витража напомнили вино в бокалах. Что-то вцепилось и мое сердце когтями, острыми, как у Гондольера. У алтарной решетки стоял на коленях человек, закрыв лицо руками. Это был Лауро.
— Он плачет? — спросила я.
Борха тоже опустился на колени рядом со мной, скрестил на груди руки и прошептал:
— Ни во что он не верит!
И все же Китаец плакал под своими любимыми витражами. Я посмотрела на его узкие плечи, черную куртку и подумала: «Может, его убьют, как он стоит сейчас, — в спину».
(Так и вышло — его убили через месяц. Антония встала в тот день спозаранку и вдруг увидела, что попугай не хочет есть. Подавая бабушке завтрак, она сказала: «Сеньора, Лауро скоро вернется, сердце чует». Его убили в тот самый час, а Антония по-прежнему же подавала завтрак и кормила синего Гондольера, твердившего «Попка дурак». Мне рассказала об этом Лоренса, через много лет, когда все было иначе.)
Борха перекрестился и опустил голову. Прикрыв глаза, я вертела головой то вправо, то влево и видела сквозь ресницы отблески витражей.
Борха пошел в ризницу и вскоре вернулся. Руки у него были сложены, голова опущена. Все это показалось мне странным, и я волновалась все сильнее. Потом появился сам настоятель, надевая на ходу стихарь, и вошел в исповедальню. Борха приблизился туда и сунул голову в лиловые занавески. Отец Майоль нежно обнял его за плечи. Прошло довольно много времени. Я устала стоять на коленях, на твердой скамейке. Младенец Христос был в зеленой бархатной рубашечке, расшитой золотом. У него треснул палец на правой руке. Его большие, покрытые эмалью глаза пристально глядели вдаль. Святой в бурой рясе и в сандалиях на золотистых ногах сиял теперь ярче, а святой Георгий поблек. За витражами свистел ветер, и вдруг все закрыла темная туча. Что-то пролетело под сводами. «Летучая мышь», — подумала я. Она заметалась, забилась о стены и упала в угол, словно комок темных тряпок. Пахло сыростью. Стены нефа — как стены корабля, покрытые золотом, мохом и тьмой, — давили и чаровали меня. Я устала. «Лучше бы он не возвращался», — думала я. Мне совсем не хотелось жить. Жизнь казалась пустой и длинной. Я ничего уже не любила, ни к чему не была привязана, даже воздух, солнце и цветы стали чужими.
Борха вернулся.
— Ты не пойдешь?
— У меня нет грехов.
Он странно поглядел на меня.
— Пошли.
Я встала. Борха преклонил колено. Отец Майоль велел нам его подождать. Мы вышли и присели на каменные ступени.
— Почему он идет с нами?
— Я его просил.
Тучи закрыли солнце — а утром оно было такое ясное. Наконец появился настоятель, и мы пошли к нам.
— Бабушка, можно с тобой поговорить?
Бабушка сидела в качалке — бледная и вялая. Она удивленно посмотрела на Борху и на отца Майоля. Потом устало указала рукой на кресло.
Мне захотелось убежать куда-нибудь, где не так страшно. Но Борха взял меня за руку:
— Останься, Матия.
Губы у него дрожали.
— Нет… — слабо сказала я.
— Останься, если Борха так хочет! — ледяным тоном сказал отец Майоль.
Я встала за его креслом. Борха шагнул вперед и опустился на колени перед бабушкой. Я видела только ее лицо, совиные глаза в темных кругах, жующие губы. Бриллиант сверкал зловещим оком, которое переживет нашу тленную плоть. Отец Майоль сказал:
— Донья Пракседес, Борха хочет вам кое в чем признаться.
Бабушка помолчала — я услышала хруст таблетки — потом проговорила холодно: