Грэм Грин - Сила и слава
— Люди вроде вас и отца Хосе, — сказала она, — делают истинную религию мишенью для насмешек.
Ее тоже, как и метиса, извиняло многое. Он представил себе гостиную, в которой она проводила дни в кресле-качалке, в окружении семейных фотографий и в полном одиночестве.
— Вы ведь не замужем? — спросил он мягко.
— Зачем вам это знать?
— И у вас никогда не было призвания к монашеству?
— В него не поверили, — сказала она с горечью.
«Бедная женщина! — подумал он. — У нее ничего нет в жизни, совсем ничего. Если бы только найти нужные слова…». С чувством безнадежности он откинулся к стене, стараясь не разбудить старика. Но нужные слова не приходили ему в голову. А сейчас ему труднее, чем прежде, найти подход к такому человеку. В прежние дни он знал бы, что сказать ей, совсем не испытывая жалости, рассеянно отделался бы одной-двумя банальностями. Теперь он чувствовал себя никчемным: он был преступником и говорил с преступником; он опять ошибся, пытаясь разрушить ее самодовольство. Пусть бы она видела в нем мученика.
Он закрыл глаза и сразу же увидел сон: он стоит у двери, барабаня в нее, прося убежища, но никто не отвечает — было слово, пароль, которое могло бы его спасти, но он его забыл. В отчаянии он перебирал: сыр, ребенок, превосходительство, Калифорния, молоко, Веракрус… Ноги у него подкосились, и он опустился у двери. Потом он понял, зачем хотел войти: его вовсе не преследовали, он ошибся. Тут лежала его девочка, она умирала от кровотечения, и это был дом врача. Он заколотил в дверь и крикнул: «Пусть я не знаю нужного слова — есть ли у вас сердце!» Девочка умирала и смотрела на него взрослыми понимающими глазами. «Ты животное», — сказала она, и он проснулся в слезах. Он проспал, должно быть, лишь несколько секунд, потому что женщина все еще толковала ему о призвании, которое было отвергнуто.
— Ведь это вас мучило? — спросил он. — Так страдать из-за этого лучше, чем быть счастливой монахиней.
Сказав это, он сразу же подумал: «Глупое замечание, какой в нем смысл? Почему я не в состоянии сказать ей что-то, что она сохранит в памяти?» Он прекратил попытки. Место это очень похоже на весь мир: люди хватались за любую возможность урвать наслаждение и потешить гордость, невзирая на тесноту и неудобство; и тут некогда заниматься чем-то осмысленным, они мечтали лишь о бегстве.
Заснуть он уже не мог: он снова торговался с Богом. На сей раз, если он убежит из тюрьмы, то убежит совсем. Переправится на север через границу. Бегство его было настолько невероятным, что, если оно удастся, его следует считать явным знаком — указанием, что он больше приносил вреда своим примером, чем пользы, изредка принимая исповеди. Старик зашевелился у него на плече; ночь никак не кончалась. Всюду было так же темно, часы нигде не били, и нельзя понять, сколько прошло времени. Его течение отмечалось только звуком, когда кто-нибудь мочился.
* * *Вдруг он заметил, что различает чье-то лицо, потом еще одно; он уже начал забывать, что новый день когда-нибудь наступит, — так люди забывают, что когда-нибудь придет смерть; осознание того, что время движется к концу, приходит внезапно — в скрипе тормозов или в свисте выпущенной пули. Постепенно все голоса превратились в лица — никаких открытий это не принесло. Исповедальня приучает определять по голосу отвислую губу, убегающий подбородок или фальшивую искренность слишком честных глаз. В нескольких шагах от себя он увидел набожную женщину, забывшуюся тяжелым сном: чопорный рот ее приоткрылся, обнажив зубы, прочные, словно надгробья; увидел старика; хвастуна в углу и его расхристанную женщину, спящую поперек его колен. Сейчас, когда наступил день, бодрствовал лишь он один да еще маленький мальчик-индеец, который сидел, скрестив ноги, у двери с выражением любопытства и радости, словно никогда не бывал в такой приятной компании. По ту сторону двора стала видна побеленная стена. Он начал прощаться с этим миром, но не мог вложить в покаянную молитву сердце. Свою греховность он ощущал не так ясно, как смерть.
Одна пуля, думал он, почти наверняка попадет в сердце — должен же быть хотя бы один хороший стрелок в команде. Жизнь покинет его «в долю секунды» — так обычно выражаются. Однако всю ночь он осознавал, что время зависит от боя часов и от передвижения света. Но часов не было, а свет оставался неизменным. На самом деле никто не знает, какой долгой может быть секунда боли. Она может длиться, пока человек в чистилище… или вечно. Почему-то он вспомнил человека, умиравшего от рака, которому он отпускал грехи. Родные закрывались платками, так нестерпимо было исходившее от него зловоние. Нет, он не святой. В мире нет ничего столь уродливого, как смерть.
— Монтес! — крикнул голос со двора.
Он встрепенулся, сидя на своих онемевших ногах. «Костюм теперь ни на что не похож, — подумал он автоматически, — перепачкан, пропитан грязью тюремного пола и запахом сокамерников». Священник приобрел его с большим риском в магазине внизу у реки, прикинувшись мелким фермером, который хочет пофорсить. Потом он вспомнил, что костюм послужит ему уже недолго — эта мысль причинила ему странную боль, как будто перед ним в последний раз захлопнулась дверь дома.
— Монтес! — нетерпеливо повторил голос.
Священник вспомнил, что теперь это его имя. Он отвел глаза от своего погибшего костюма и увидел, что сержант отпер дверь камеры.
— Ко мне, Монтес!
Он осторожно прислонил голову старика к сырой стенке и попытался встать, но ноги не повиновались ему.
— Ты что, собираешься спать всю ночь? — ехидно заметил сержант: что-то привело его в раздражение, он уже не был дружелюбным, как накануне. Он пнул ногой человека, спящего у двери.
— Эй вы! Вставайте все! Выходите во двор!
Повиновался только мальчик-индеец. Он выскользнул, сохраняя выражение невозмутимого счастья. Сержант недовольно заворчал:
— Грязные собаки! Они что, думают, мы будем их мыть? Эй, Монтес!
Жизнь возвращалась в ноги вместе с болью. Священник дотащился до двери.
Двор вяло пробуждался к жизни. Люди стояли в очереди к единственному крану, где они ополаскивали лица; человек в куртке и штанах сидел на земле, чистя винтовку.
— Идите во двор умываться! — заорал сержант. Однако, когда священник вышел, он грубо остановил его:
— К тебе это, Монтес, не относится.
— Почему?
— На тебя у нас другие планы, — сказал сержант.
Священник стоял, ожидая, пока его товарищи по камере выходили во двор. Один за другим они миновали его; он смотрел не на их лица, а на ноги, стоя у двери, точно живое искушение для них. Никто не произнес ни слова; прошаркали мимо и женские ноги в черных туфлях на низких стоптанных каблуках. Его охватило чувство собственной никчемности. Не поднимая глаз, он шепнул:
— Молитесь за меня.
— Что ты сказал, Монтес?
Солгать он не мог; казалось, за десять лет весь его запас лжи исчерпался.
— Ты что сказал?
Ноги в туфлях остановились.
— Он попросил милостыню, — произнес женский голос. И добавил безжалостно: — Ему следовало быть умнее. У меня для него ничего нет. — Затем она, шаркая, побрела во двор.
— Хорошо спалось, Монтес? — насмешливо спросил сержант.
— Н-не очень.
— А ты на что рассчитывал? Это научит тебя любить бренди, так ведь?
— Да… — Он думал, долго ли будет тянуться эта волынка.
— Так. Если ты тратишь все деньги на бренди, тебе придется немного поработать, чтобы оправдать ночлег. Сходи в камеры за ведрами, да смотри не расплескай их — здесь и так вонища.
— А куда их отнести?
Сержант указал на дверь уборной за краном.
— Кончишь — доложишь, — сказал он и пошел назад во двор, выкрикивая приказы.
Священник нагнулся и взял ведро; оно было полное и очень тяжелое; он пошел через двор, сгибаясь от тяжести; пот заливал глаза. Он протер их и увидел одно за другим в очереди к крану знакомые лица — заложники. Здесь был Мигель, — он помнил, как его уводили; мать его плакала, помнил усталую злость лейтенанта и солнечный восход. Они тоже его заметили; он опустил тяжелое ведро и посмотрел на них. Если бы он их не узнал, это было бы похоже на намек, просьбу, мольбу, чтобы они продолжали страдать, а ему дали спастись. Мигель был избит: под глазом у него виднелась ссадина — мухи жужжали вокруг нее, как вокруг ран на боках мула. Потом очередь двинулась дальше; они проходили мимо него, опустив головы; их сменили незнакомые ему люди. «Боже! — молился он про себя. — Пошли им кого-нибудь достойного, за кого они могли бы страдать!». Ему казалось дьявольской насмешкой, что они приносили себя в жертву за «попа-пропойцу», который прижил незаконного ребенка. Солдат в одних штанах сидел с ружьем между колен, обрезая ногти и обкусывая заусеницы. Священник почему-то ощутил одиночество от того, что они не подали виду, что знают его.