Франсуаза Саган - Рыбья кровь
Эпилог
Рабочий день прошел весьма удачно – по крайней мере Попеску считал именно так. Тем сильнее он изумился, когда голос драгиньянского капитана грубо вывел его из эйфории.
– Вы что, совсем идиот? – орал немец на другом конце провода. – Куда? Когда? Почему вы не позвонили мне в ту же секунду? Надо же быть таким кретином!.. Я получил точные инструкции…
Он так оглушительно вопил в эбонитовую трубку, которую держал несчастный Попеску, зашедший позвонить в кафе, что тот прикрыл ее ладонью и испуганно оглянулся. Но страх его оказался напрасен: в зале не было ни души. Посетители выбежали за порог и глядели в сторону домика, затерянного среди виноградников, где только что прогремел выстрел. Говорили, что немцы запеленговали передатчик, и в дом ворвался взвод эсэсовцев. Попеску, разумеется, не дано было узнать, что радист работал на Ванду. В любом случае это ничего не меняло: она и Константин уже уехали ужинать в «Дворянскую усадьбу» – одну из типичных провинциальных подделок под старинную таверну не то для важных господ, не то для всякого сброда. Так или иначе, а радист пустил себе пулю в голову при первом же выстреле эсэсовцев.
Попеску со смесью ужаса, гордости и беспокойства услышал от капитана, что от его сведений зависят действия взвода СС, срочно вызванного из Вара. Ему было приказано следить за каждым шагом Романо, дождаться возвращения Константина и Ванды и незамедлительно донести о появлении любого нового лица в доме Бубу Браганс. Помимо этого, он должен был позвонить еще раз в девять часов и сообщить последние новости, приобретавшие, казалось, государственную важность.
Прибыв в таверну, расположенную при замке, Константин и Ванда уселись за стол, заказали аперитивы и стали увлеченно осушать бокал за бокалом, как вдруг Ванда капризно заявила, что здесь все отвратительно, что сам Константин отвратителен и что она не собирается проводить тут вечер, а Константин, если ему угодно, может оставаться. Она вихрем вылетела за дверь, провожаемая взглядами оторопевших посетителей и огорченных официантов; Константин последовал за ней (по крайней мере все это потом можно будет проверить). Они сели в машину и поехали на ферму, где скрывался Оттинг, который при виде их даже не раскрыл рта. Посадочная площадка находилась в нескольких километрах от фермы, и они беспрепятственно доехали до нее к десяти часам; самолет должен был прилететь максимум через час.
К несчастью, ужин в доме Бубу Браганс кончился уже в девять; трапеза эта, в отсутствие знаменитой пары, прошла более чем мрачно, хотя Мод пыталась оживить ее сладеньким щебетом; ей помогал Людвиг Ленц, который, на сей раз стряхнув с себя меланхолию, пустился в воспоминания о Лазурном береге, где его в семилетнем возрасте учили плавать брассом; зато фурункул злосчастного первого любовника оказался стойким, и Бубу Браганс начала подумывать, что поистине Константин капризный, но незаменимый в обществе гость. Ну а Попеску не спускал глаз с Романо, который заметил это и понял, что ему не ускользнуть от бдительного ока соглядатая, иначе он рискует привести гестаповцев прямо к своим друзьям. Впрочем, он всегда знал, что спастись ему не суждено. Значит, остается одно: как можно дольше отвлекать внимание Попеску и эсэсовцев, чтобы самолет успел сесть и взлететь. В десять часов он решил вызвать огонь на себя и подошел к Попеску, который, безмятежно глядя из окна в сад, размышлял, не предложить ли Романо партию в шахматы. Романо схватил его за локоть, развернул на сто восемьдесят градусов, дал жестокую пощечину и обозвал предателем, нацистом, фашистским прихвостнем, точно камнями побивая продюсера этими и прочими оскорблениями, вслед за чем подтащил его к телефону. И дрожащий Попеску, сам не зная, что делает и говорит, доложил в гестапо: Роман Вилленберг, работающий ассистентом у фон Мекка, действительно сражается в Сопротивлении, но он, Попеску, не выпустит его из рук; что же касается самого фон Мекка и Ванды, они недавно звонили и меньше чем через час собираются вернуться домой. Изумленная Бубу, ошеломленная Мод и оба потерявших дар речи актера смотрели на эту сцену так, словно им показывали плохой фильм – плохо задуманный, плохо смонтированный, с плохим сюжетом, с плохими актерами, с плохим сценарием. Да и Романо почудилось то же самое.
Эсэсовцы приехали десять минут спустя, и свет фар, безжалостно заливший дом и сад, утвердил Романо в его предчувствиях. Теперь нужно было продержаться час, самое большее полтора, и заговорить как можно позже, а там кончено. И Константина он больше не увидит, с этим тоже было кончено.
В десять вечера Ванда поняла, что Романо не придет, а в десять двадцать, когда английский самолет мягко сел на луг и два сигнальных костра, разведенных макизарами, уже агонизировали во тьме, понял это и Константин. Добежав до люка, он помог подняться в самолет Оттингу, затем Ванде, а сам остался снаружи, глядя на них снизу; вихрь, поднятый пропеллером, трепал ему гриву, глаза блестели, – как у дикого кота, подумала Ванда.
– Ну, иди же! – позвала она.
– А Романо?.. – И Константин указал назад, на перелесок за полем, откуда должен был появиться, но не появился Романо.
– Господин фон Мекк, – сказал Оттинг, высунувшись из люка, – господин фон Мекк, вы, надеюсь, не собираетесь остаться здесь из-за этого мелкого террориста, да вдобавок явного педераста, этого мальчишки с крашеными волосами? Или собираетесь?
Ванда поспешно тронула Оттинга за колено, но Константин уже вдвинулся в кабину и пристально глянул Оттингу в глаза.
– Этот мелкий террорист и вдобавок явный педераст, – ответил он, – даст себя убить, для того чтобы вы, вот вы смогли потом единым махом убить миллионы людей, вам понятно? Он очень скоро погибнет из-за вас, господин доктор Оттинг…
Наступила пауза – если можно так выразиться, пронзительная пауза, настолько стремительно и оглушающе громко вращались пропеллеры, настолько сильно пилоту хотелось взлететь, настолько всем не терпелось увидеть, как он взлетит, настолько явственно ощущал Константин, что он словно врастает в землю, теряя способность двинуться и уйти и даже не зная, не понимая почему.
– Константин, – сказала Ванда, – умоляю тебя, поднимайся. Поднимайся же! Я не смогу жить без тебя, Константин… Иди сюда!
Но Константин качнул головой.
– Не могу, – сказал он. И тогда Оттинг, которого слова Константина ожгли, как пощечина, заставили отшатнуться, опять наклонился к нему. У него было лицо аскета, некрасивое, почти уродливое лицо альбиноса, но в этот миг оно осветилось благородным сочувствием.
– Я прошу у вас прощения, господин фон Мекк, – сказал он. – Я не знал, что это был такой близкий друг…
– Я тоже, – ответил Константин. И, сделав шаг назад, он махнул рукой. Самолет словно ждал именно этого жеста: он помчался вперед, оторвался от земли и, взмыв над лесом, исчез в ночном небе. В последнее мгновение Константину почудилось, будто он видит слезы, залившие лицо Ванды, как дождь, как ливневый дождь, как ливень слез, и безумное, острое сожаление о ее теле, голосе, глазах, нежности больно пронзило его с головы до ног. Шатаясь, побрел он к лесу, забрался в свой «Тальбот», поехал. Он ничего больше не понимал, не помнил, не видел – разве что эту нескончаемую дорогу, по которой, слегка виляя, мчалась его машина; он спешил, он торопился вернуться… к чему?.. неизвестно, но неостановимо рвался выполнить свой долг. Хотя бы теперь Константин фон Мекк знал наконец, что ему нужно свершить, пусть впереди его ждало самое худшее.
Он пронесся по засыпанной гравием аллее, громко хлопнул дверцей машины и сам же непроизвольно вытянулся по стойке «смирно», глядя на суету ординарцев, солдат, эсэсовцев и на блестящие дула винтовок в темноте сада. «Бедняжка Бубу!» – подумал он машинально и быстрым, упругим, четким шагом военного взошел по ступеням крыльца, куда сотни раз взбегал весело, как мальчишка, – взбегал вместе с Романо. Распахнув дверь, он одним движением руки отстранил скрещенные перед ним штыки часовых, подчинившихся этому повелительному жесту, которому добавили внушительности его огненная грива, рыжие усы и зеленые глаза. Пересекая просторный салон, он краем глаза заметил растерянную, растерзанную, растрепанную, всю в синяках Бубу Браганс: брошенная в кресло, в бесстыдной позе – на сей раз не по своей воле, – она тем не менее с бесстрашной дерзостью подмигнула ему и хрипло, как старая ворона, выкрикнула: «Хелло, Константин!» Не остановившись, Константин стремительно дошел до кабинета, где – он знал – творилось самое страшное. Он толкнул дверь, и солдаты, охраняющие ее, невольно расступились при виде его рыжеволосой грозной головы.
Константин гаркнул: «Хайль Гитлер!», вошел и, задвинув дверной засов, прислонился спиной к створке. Кабинет был погружен в полумрак; одна лишь настольная лампа на кронштейне, направленная в центр комнаты, безжалостным светом заливала стул, к которому было привязано то, что осталось от Романо. Он сидел, уронив голову на грудь, и Константин сперва увидел только белокурые крашеные пряди с явственно черными корнями – казалось, они успели отрасти с утра на добрый сантиметр. Рядом стояли двое немецких солдат в уже забрызганных кровью рубашках; дальше, у стола, расположились двое офицеров в безупречных мундирах – улыбающиеся, с сигаретами в зубах; фуражки их лежали на столе, по другую сторону которого жалкий, нелепый, как заблудившийся турист, в своих шортах и сандалиях дрожал зеленый от страха Попеску. Заслышав шум в дверях, один из офицеров схватился было за кобуру, но Константин шагнул в конус света, и под дулом его большого черного пистолета немец так и замер с протянутой рукой. Константин глядел на бессильно сникшие плечи и спину Романо. Тот чуть приподнял голову, и Константин увидел неописуемо страшное лицо; мутный, бессмысленный от боли взгляд с трудом нашел его, узнал – и в нем слабо блеснуло что-то похожее на любовь, великую и вечную, бессмертную любовь; в этих глазах светились мольба и благодарность, и немой приказ, и нежность, и еще что-то такое, что Константин всю жизнь жаждал увидеть в чьем-нибудь обращенном к нему взоре. И тогда он направил дуло пистолета на шею Романо – юную, гладкую, смуглую шею, к которой накануне лишь на миг прижался губами, не зная, что ему следовало бы ночь за ночью бодрствовать, любуясь, наслаждаясь, упиваясь этой нежной кожей, отыскивая жадным ртом и находя под ней неровный пульс самой любви. Константин выстрелил в самую середину шеи, в сонную артерию; брызнувшая фонтаном кровь залила обезображенное побоями лицо, голова медленно опустилась на грудь, свесились вниз белокурые пряди с черными корнями. Взвыли офицеры и солдаты, выкрикивая хриплые ругательства, но весь этот шум перекрыл нечеловеческий, заячий крик Попеску, простершего вперед руки, как будто он надеялся ладонями отгородиться от мстительных пуль Константина, словно у него еще осталось время и желание мстить, словно он еще помнил, что такое месть, словно он еще не забыл, кто такой Попеску.