Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел
Иногда грузный федеральный судья с отвисающим брюшком, а иногда прокурор или банкир уводили его к домой, чтобы показать жене и другим членам, а когда он кончал свою речь, давали ему двадцать пять центов и отсылали. «Нет, только подумать!» — говорили они.
Продав первую порцию в городе, он отправлялся в обход по холмам и лесам у окраин, заходя в туберкулезные санатории, продавая журналы без труда и быстро — «как горячие пирожки», по выражению Люка, — врачам и сиделкам, бледным небритым евреям с тонкими лицами, изможденному распутнику, который по кусочкам сплевывал в чашку сгнившие легкие, красивым молодым женщинам, которые иногда покашливали, но улыбались ему со своих шезлонгов и, расплачиваясь, касались его теплыми нежными руками.
Однажды в горном санатории два молодых ньюйоркца завели его в комнату одного из них, заперли дверь и повалили его на кровать, после чего один из них достал перочинный нож и сообщил ему, что сейчас охолостит его. Это были два молодых человека, которым смертельно надоели горы, захолустный городок и томительный лечебный режим — и много лет спустя ему пришло в голову, что они задумали эту шутку заранее, смаковали ее много дней своей скучной жизни, жили тем волнением и ужасом, которые должны были вызвать в нем. Однако его реакция оказалась куда более бурной, чем они рассчитывали: он обезумел от страха, кричал и дрался как бешеный. Оба они были не сильнее кошки, и он вырвался из их рук, отбиваясь, царапаясь по-тигриному, нанося удары руками и ногами в слепой нарастающей ярости. Его освободила сиделка, которая отперла дверь и вывела его на солнечный свет, а двое молодых туберкулезных больных, обессиленные и перепуганные, остались у себя в комнате. Его мутило от страха и от того, что его кулаки еще хранили ощущение от ударов по их прокаженным телам.
Но в его карманах приятно позвякивали пятицентовые, десятицентовые и двадцатипятицентовые монеты; не чуя под собой ног от усталости, он стоял под сверкающим фонтанчиком и погружал разгоряченное лицо в стакан с ледяным напитком. Иногда он урывал часок от надоевших улиц, уходил в библиотеку и, полный угрызений совести, на время погружался в колдовское забытье. Его бдительный энергичный брат часто застигал его там и гнал работать, насмешками и упреками побуждая его к деятельности.
— Ну-ка, проснись! Ты не в сказочной стране. Иди хватай их!
Лицо Юджина было никудышной маской — в этой темной заводи каждый камешек мысли и чувства оставлял расходящийся круг: его стыд, его отвращение к своим обязанностям были очевидны, как ни старался он скрывать их. Его обвиняли в чванстве, говорили, что «ему не по нутру честная работа», и напоминали, какими благодеяниями его осыпали великодушные родители.
В отчаянии он искал опоры в Бене. Иногда Бен, косолапо шагая по улицам, встречал младшего брата, разгоряченного, усталого, грязного, с набитой парусиновой сумкой на боку, и, свирепо хмурясь, бранил его за неряшливый вид, а потом вел в закусочную и покупал ему что-нибудь поесть — жирное пенное молоко, горячие бобы в масле, пышный яблочный пирог.
И Бен и Юджин оба были по натуре аристократы. Юджин только теперь начал ощущать свое положение в обществе — вернее, его отсутствие. Бен ощущал это уже давно. Исходное чувство могло бы свестись к потребности в общении с элегантными и красивыми женщинами, но ни тот, ни другой не был способен и не посмел бы признаться в этом, а Юджин был не в силах признаться, что его больно задевает его кастовая неполноценность; ведь любой намек, что элегантное общество предпочтительнее фамильярного мирка всех этих Таркинтонов и их неуклюжих дочек, семья встретила бы тяжеловесными насмешками, как новое доказательство недемократичного чванства. Его тут же обозвали бы «мистером Вандербильтом» и «принцем Уэльским».
Бен, однако, не был запуган их ханжеским самодовольством; их хвастливая болтовня его не обманывала. Он видел их с жестокой ясностью, отвечал на их заносчивость негромким ироническим смешком и быстрым движением головы вверх и вбок — кивком своему вечному спутнику, которому он адресовал все свои замечания, своему темному насмешливому ангелу: «Бог мой! Только послушать!»
Что-то крывшееся за его сумрачными спокойными глазами, что-то чужое, яростное и бескомпромиссное страшило их, а к тому же он обеспечил себе ту свободу, которую они ценили выше всего — экономическую свободу, — и он говорил то, что думал, отвечая на их добродетельные упреки яростным тихим презрением.
Однажды он стоял перед камином, распространяя запах никотина, и угрюмо хмурился на Юджина, который вскинул на плечо тяжелую сумку и, чумазый и растрепанный, направился к двери.
— Ну-ка подойди сюда, бродяжка, — сказал он. — Когда ты в последний раз мыл руки? — Яростно хмурясь, он вдруг замахнулся, словно собираясь ударить мальчика, но вместо этого перевязал ему галстук жесткими изящными пальцами.
— Бога ради, мама, — раздраженно бросил он Элизе, — неужели ты не можешь дать ему чистую рубашку? Ему следовало бы менять их каждый месяц.
— То есть как? То есть как? — сказала Элиза с комической торопливостью, отрываясь от корзины с носками, которые она штопала. — Я дала ему свежую рубашку в прошлый вторник.
— Уличный хулиган, — проворчал он, глядя на Юджина с яростной болью в глазах. — Мама, ради всего святого, почему ты не пошлешь его к парикмахеру остричь эти вшивые космы? Я сам заплачу, если тебе жалко денег.
Она сердито поджала губы и продолжала штопать носки. Юджин поглядел на него с немой благодарностью. После того как Юджин ушел, Тихоня несколько минут угрюмо курил, длинными затяжками загоняя душистый дым в свои узкие легкие. Элиза, обиженно вспоминая его слова, продолжала штопать носки.
— Что ты делаешь с малышом, мама? — после некоторого молчания сказал он жестким спокойным голосом. — Ты хочешь, чтобы он стал бродягой?
— То есть как? То есть как?
— По-твоему, хорошо, что он шляется по улице со всеми малолетними хулиганами?
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — раздраженно сказала она. — Нет ничего зазорного в том, что мальчик честно поработает, и никто так не думает.
— Бог мой, — сказал он темному ангелу. — Только послушать!
Элиза поджала губы и ничего не ответила.
— Гордость предшествует падению, — сказала она потом. — Гордость предшествует падению.
— На мой взгляд, нас это не касается, — сказал он. — Падать нам некуда.
— Я не считаю себя хуже кого-нибудь, — объявила она с достоинством. — И с кем угодно держусь как с ровней.
— Бог мой! — сказал Бен своему ангелу. — Тебе ведь не с кем держаться. Что-то я не видел, чтобы твои почтенные братья или их жены навещали тебя.
Это была правда — и ранящая правда. Элиза поджала губы.
— Нет, мама, — продолжал он после паузы, — ни ты, ни старик никогда не интересовались, чем мы занимаемся, если на этом, по вашему мнению, можно было сэкономить цент-другой.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — ответила она. — Ты говоришь так, словно мы богачи. Нищим выбирать не приходится.
— Бог мой! — горько засмеялся он. — Вы со стариком любите изображать из себя неимущих, но у тебя полный чулок денег.
— Я не понимаю, на что ты намекаешь! — сказала она сердито.
— Нет! — после угрюмой паузы начал он со своего обычного отрицания. — Сколько людей в городе, у которых нет и пятой доли того, что есть у нас, а получают они от этого вдвое больше. У нас у всех никогда ничего не было, но я не могу смотреть, как малыш превращается в уличного мальчишку.
Наступило долгое молчание. Элиза сердито штопала носок, то и дело поджимая губы, балансируя на грани между спокойствием и слезами.
— Не думала я, — сказала она после длинной паузы, и на ее губах затрепетала горькая обиженная улыбка, — не думала я, что когда-нибудь услышу от собственного сына такие слова. Поберегись, — грозно намекнула она, — грядет день расчета. И его не избежать. Не избежать. И тебе втройне воздастся за твое противоестественное, — ее голос перешел в слезливый шепот, — за твое противоестественное поведение!
Она легко начинала плакать.
— Бог мой! — ответил Бен, поворачивая худое, серое, горькое шишковатое лицо к своему слушающему ангелу. — Нет, только послушать!
XI
Элиза видела Алтамонт не как совокупность стольких-то холмов, зданий и людей, она видела его, как гигантский земельный план. Она знала историю каждого ценного участка и дома: кто его купил, кто его продал, кому он принадлежал в 1893 году и что он стоит теперь, внимательно наблюдала за приливами и отливами уличного движения в разные часы дня, она знала точно, через какие именно перекрестки проходит больше всего людей за сутки или за час; она чутко замечала любую болезнь роста молодого города, измеряла из года в год его рост во всех направлениях и выводила из всего этого наиболее вероятное направление его будущего расширения. Она критически оценивала расстояния, немедленно обнаруживала, что там-то и там-то избранный путь к центру неоправданно извилист, и, проводя взглядом прямую линию сквозь дома и участки, говорила: