Мурена - Гоби Валентина
Франсуа следует указаниям Тото. Он идет прямо, следя, чтобы солнце светило ему в спину. Он пробирается сквозь лес. Черные ветви, покрытые льдом, тянутся вверх, стволы позади смыкаются, скрывая его путь. Это сказочный лес, он весь пронизан ночными звуками. Неожиданно обрушиваются пласты снега, слышится хлопанье крыльев, треск ледяной корки. В каменной ложбинке он находит покрытые инеем заросли постенницы; раня пальцы о шипы падуба, делает небольшой букетик с красными гроздьями. Посреди рябинника он явственно видит косулю. Из леса Франсуа выходит с чувством сожаления. Он искололся в кустах ежевики; дорога похожа на каток. Его едва не задевают распростертые крылья, он следит за беззвучным полетом, о котором сохранит воспоминания лишь растущий неподалеку бук. Птицы исчезают за стволом. Отсюда грузовик уже не виден. Франсуа замечает череду столбов линии электропередачи, дорогу, утыканную иглами до неба. Там железная дорога. Шагать по рельсам куда проще, чем по снегу, к тому же они проходят через станции, где можно попросить помощи. Франсуа перелезает ограду и направляется прямиком через поля — даже по полю идти легче, чем по дороге. Наст проседает при каждом шаге, и ноги проваливаются сквозь снежную мякоть до твердого слоя. Потом Франсуа долго шагает по рельсам, солнце слегка смещается к западу. Он ускоряется, по груди разливается тепло, надо закончить дело до наступления ночи. Наконец он замечает здание пакгауза и стоящие рядом вагоны. Он решает: заберусь на вагон, попытаюсь определить, где стоит грузовик и где ближайшая станция, и дам знак Тото. Он подходит к одному из вагонов, хватается, за что только можно ухватиться, просовывает пальцы в какие-то полости и разрезы в металле. Карабкаться на вагон гораздо труднее, чем лазать по строительным лесам, но у него есть шестьсот мышц и триста суставов. Он уже сидит на крыше, лицом к совершенно ровному пейзажу — белое на белом, кроме лесной чащи, тот кажется гравюрой. Франсуа вдыхает, наполняя воздухом легкие; у него пустой желудок, голова чуть повернута. Он встает. В его мозгу запечатлены силуэт косули, черный дятел, заиндевевшая постенница и букетик падуба, брошенный в снег перед вагоном, и все другие впечатления, сны, жесты и мысли, что предшествовали сегодняшней заре, неделе, наступлению этой сибирской зимы, Нине. Франсуа поднимает руки над расстилающейся перед ним равнине, над деревьями, рекой…
Небо разламывает вспышка. Тело Франсуа изгибается, его подбрасывает в воздух, и юноша перелетает через борт вагона. Его мозг пронзает разряд такой силы, что он не успевает осознать, что произошло. Мы одни перед сценой, и над равниной ни ворона.
Куда уходит белизна, когда снег тает? — размышлял Шекспир. — Чистейшая белизна хлопьев, слежавшегося снега… Такая неоспоримая — и вдруг исчезнувшая. Куда уходят воспоминания, когда их пожирает забвение, не оставляя ни малейшего следа в вакууме мозга, даже тончайшей известковой нити, которой расписывается снег после того, как уже растаял.
Кроме Дня Бейля, среди растворившихся воспоминаний Франсуа есть: короткие ночи, линии метро, баки с цементом, плавящийся металл, Большая Медведица в чистом ясном небе, арабески Сильвии у балетного станка, рокот швейных машин с девяти утра и до семи вечера, огонь в жаровнях, партии в покер, литры выпитого пива, черные клещи, выбранные у кота, самокрутки, солдатские котелки на мешках с песком, чугунные кастрюли, складные самолетики из детских журналов, футбольные матчи на заиндевелой траве, заезженный до тошноты Элвис: «That’s all right», «Good rockin’ tonight», «Heartbreak Hotel» — слащавые слова, но зато гитара, голос Элвиса! — теплые круассаны ранним утром, голос Ма по телефону: «Хэлло, это Джейн Сандр!» — и Робера: «Алло, Джейн! — мы произносим „алло“, а не „хелло“», конкурсы в Батиньоле, где у ограды парка соревнуются, кто дальше пустит струю, серии событий, которые повторяются столько раз, что устанавливают примат материи над естеством, — они не приумножат, не раздробят, не возбудят ум, и то, что они исчезнут, не будет иметь никакого значения.
Мы выставляем смыслы напоказ. Путь в преисподнюю. Наколотое сердце. Расширенный зрачок.
Пятое февраля. Разукрашенное и прибранное ателье, повсюду звездочки из алюминиевой фольги, в кои-то веки сброшены покрывала и чехлы, зал расчищен от рабочих столов, стойки и манекены выставлены вдоль стен — это день рождения Ма, которая в свое время приняла французское гражданство. Никто не звал ее Джейн, даже отец Франсуа, который, как и все, произносил звук «д» перед «ж», но неуклонно глотал «й», сводя его к сухой гласной «э»: получалось «Джэн» вместо «Джейн». Ма негодует — «Джэн» звучит словно щелчок хлыста; и вот во время празднования дня рождения все гости, сдвигая бокалы, объявляют, что отныне она Жанна — это дело уже решенное. «Жанна Сандр» звучит еще хуже, чем «Джэн». Джейн, меня зовут Джейн! — молит Ма, помирая со смеху, она взмахивает маленьким французским триколором, и никто не понимает, что она боится растерять остатки своего детства, она на чужбине; «Д-ж-е-й-н, — мягко втолковывает она, — это же совсем не трудно!» Звук «р» в слове «трудно» чересчур раскатист, она старается не заменять его на легкое «у» и считает, что, если не будешь раскатывать «р», можешь считаться почти что настоящим парижанином. «Ма» — звучит потрясающе красиво, похоже на название марки шампанского, считает Франсуа, и когда пишет ей письмо или записку, то всегда добавляет лишнюю «м», как бы пробуя ее имя на вкус, как смакуют вино лучших сортов винограда; если бы она знала, как она прекрасна — тяжелые, забранные в пучок темные волосы, серые глаза под накрашенными ресницами, фиолетовая кисея поверх идеально черной юбки и фиолетовая же помада на губах. Слева от нее сидит Сильвия, одновременно и бледная, и смуглая, она выглядит гораздо выше, чем на самом деле, благодаря платью, ниспадающему до самых лодыжек; черты ее лица нечетки, как у всех подростков; никто не может понять, на кого же она похожа. Именно Сильвия сделала и развесила на леске звездочки из фольги. Она то и дело дует на свою недавно подстриженную челку, а за пазухой прячет маленькую бутылочку ликера. Только что она спела для Ма внезапно прорезавшимся из четырнадцатилетней груди меццо — слишком сильным и потому глуховатым. Франсуа держится в стороне, за лавкой. Он успел переодеться — свежая рубашка и черные брюки. Ма окружена рулонами хлопка, нейлона, поплина — их только что привезли, — они выглядят бледно на светлом фоне; подбитый ватином шелк, атлас, велюр — все это сложено в пирамиды на столах; муаровый ацетат, тафта, кримплен для бальных платьев; джерси, вискоза, шелк, сложенные на полках, — все это придает вечеринке вид свадебного торжества. Франсуа замечает, как отец тянет свои тонкие пальцы ко рту, чтобы затянуться папиросой, пальцы кажутся искусственно приделанными к массивным рукам, они совсем ему не подходят. На шутки в адрес жены Робер кивает — все настаивают, чтобы ее называли Жанной, — о, вот кто покажет англичанам! Он слушает дурацкие шуточки пьяных гостей и принимает из рук Сильвии рюмку ликера. Он чокается с Ма — за мою Джэн! — так, словно она получила диплом или выиграла на скачках… Джейн взяла его фамилию, открыла вместе с ним ателье, вырастила детей и стала настоящей француженкой. Он не настаивал на французском гражданстве, это целиком была идея Джейн, однако ему льстит, что по прошествии двадцати пяти лет совместной жизни она так привязана к нему. «Моя Джэн», — обращается он к ней. Моя. Он произносит эти слова без чрезмерной гордости, без собственнического оттенка, с каким обычно говорят и о своей собаке, и о жене. Факт: будучи замужем на Робером, она остается собой — не его женой, а его Джэн.
Именно в этот момент Франсуа решает уйти. Робер поднимает свою рюмку, и Франсуа уже не сомневается — он прав. Больше чем за год он исходил всю Францию. Он ночевал на строительных площадках, в полях, у рыночных ворот, в лесах и на берегу моря; он был пастухом, а в Париж вернулся из-за писем Сильвии, которые она высылала до востребования; он читал их сразу по десять штук: «Ты бросил меня, бросил, бросил». Да, он бросил ее, это правда, бросил после катастрофы с фейерверком, когда у нее лопнула барабанная перепонка, да кроме того, он избегал общения с отцом. Два года он отдает три четверти своей зарплаты родителям за еду и проживание. А теперь еще и Нина. Нина расширяет пространство. Когда он целует Нину, нарочно закрывает перегородку на задней части своего нёба, чтобы дышать лишь воздухом, что выходит из ее легких; он кажется себе таким огромным, что вот-вот лопнет по швам. Чтобы заниматься любовью, ему нужна кровать. И дверь, которую можно запереть. Вновь влезть в запятнанные штаны, не извиняясь, стряхнуть пыль и штукатурку с волос — в глазах его отца Нина олицетворяет отказ сына от всяких амбиций — и Франсуа это знает. «Ты инженер и сможешь многого добиться, если захочешь!» Присутствие Нины возбуждает в нем желание бежать, она спугивает его страхи, как охотник зайца. И вот день рождения Ма придает ему решимости; негласное повеление, что витает вокруг стола с аперитивами, знаменует новое материнское начало. Привязанность к Ма будит в нем противоположные, неудержимые желания. Желание беспорядка, желание бури.