Перекрестки - Франзен Джонатан
Он беседовал с двумя вдовами, как вдруг внизу хлопнула дверь и послышался гневный женский крик. Расс вскочил и бросился вниз, в общую комнату. Фрэнсис, сжимая в руках газетный лист, пятилась от молодой женщины, которую Расс прежде не видел. Худосочная, с немытой головой. Расс с порога почуял, что от женщины тянет спиртным.
– Это мой сын, поняла? Мой.
Ронни по-прежнему раскачивался, стоя на коленях с карандашами в руках.
– Эй, эй, – сказал Расс.
Молодая женщина стремительно обернулась.
– Ты ее муж?
– Нет, я пастор.
– А раз пастор, так скажи ей, чтоб отвалила от моего сына. – Она повернулась к Фрэнсис. – Слышь ты, сука, отвали от него! Что у тебя там?
Расс встал между женщинами.
– Мисс… Пожалуйста.
– Что у тебя там?
– Рисунок, – ответила Фрэнсис. – И очень красивый. Его Ронни нарисовал. Правда, Ронни?
На газетном листе алела каляка-маляка. Мать Ронни вырвала у Фрэнсис рисунок.
– Дай сюда, не твое.
– Да, – сказала Фрэнсис. – Думаю, он нарисовал это для вас.
– Я не ослышалась? Она еще смеет со мной разговаривать?
– Пожалуй, нам всем нужно успокоиться, – вклинился Расс.
– Это ей нужно убрать отсюда свою белую задницу и не лезть к моему ребенку.
– Прошу прощения, – произнесла Фрэнсис. – Он такой милый, и я всего лишь…
– Почему она все еще со мной разговаривает! – Мать порвала рисунок на четыре части и рывком подняла Ронни на ноги. – Я тебе говорила, чтобы ты к ним не совался. Разве я тебе не говорила?
– Не помню, – ответил Ронни.
Она влепила ему пощечину.
– Ах, не помнишь?
– Мисс, – вмешался Расс, – если вы еще раз ударите мальчика, у вас будут неприятности.
– Ага, как же. – Она направилась к выходу. – Пошли, Ронни. Нечего нам тут делать.
Едва они ушли, как Фрэнсис расплакалась, он обнял ее, чувствуя, как в каждом содрогании изживает себя ее страх, отметил про себя, как точно ее худые плечи поместились в его сомкнутые руки, какая изящная у нее головка, и сам едва не прослезился. Им следовало спросить разрешения. Ему следовало приглядывать за Фрэнсис. Ему следовало настоять, чтобы она помогла старшим вдовам разбирать книги.
– Наверное, это не по мне, – сказала она.
– Тебе просто не повезло. Я никогда ее здесь не видел.
– Я их боюсь. Она это почувствовала. А ты не боишься, вот она тебя и послушалась.
– Если будешь чаще сюда приезжать, постепенно привыкнешь.
Она недоверчиво покачала головой.
Когда Тео Креншо вернулся с обеда, Расс постыдился рассказать ему о случившемся. Он не думал, чем займутся они с Фрэнсис, ни о чем в особенности не мечтал: ему всего лишь хотелось быть с ней рядом, и вот теперь, по заблуждению и тщеславию, он упустил возможность дважды в месяц видеться с нею. Глупо желать женщину, которая тебе не жена, но он даже сглупил по-глупому. Что за вопиюще пассивное решение – привести ее в подвал. Раз он вообразил, будто, понаблюдав за его работой, она захочет его так же, как он хочет ее, наблюдая за тем, как она делает что угодно, значит, он точно относится к тому типу мужчин, кого такая женщина, как она, нипочем не захочет. Ей было скучно за ним наблюдать, и он сам виноват в том, что случилось дальше.
В машине, когда они медленно ехали обратно в Нью-Проспект, Фрэнсис молчала, пока одна из старших вдов не спросила, нравится ли ее сыну, десятикласснику Ларри, в “Перекрестках”. Расс понятия не имел, что сын Фрэнсис вступил в молодежную группу при церкви.
– Рик Эмброуз гений, не иначе, – ответила Фрэнсис. – Когда я училась в школе, в эту группу ходило от силы человек тридцать.
– Вы тоже в нее ходили? – уточнила старшая вдова.
– Не-а. Там было маловато симпатичных парней. Точнее, вообще ни одного.
“Гений”, сказала Фрэнсис, и Рассу точно кислотой на мозги плеснули. Ему следовало проявить выдержку, но в неудачные дни у него не получалось не делать того, о чем он впоследствии жалел. Он словно бы делал это именно потому, что впоследствии пожалеет. Терзаясь стыдом при мысли о случившемся, укоряя себя в одиночестве, он возвращал себе Божью милость.
– А знаете, почему группа называется “Перекрестки”? – спросил он. – Рик Эмброуз думал, что дети слышали эту песню.
Это была постыдная полуправда. Название группы предложил Расс.
– Я спросил его, не мог не спросить, слышал ли он оригинал Роберта Джонсона[4], и по глазам понял, что нет. Потому что для него, видите ли, история музыки начинается с “Битлз”. Уж поверьте, я слышал, как “Крим” поют “Перекрестки”. Я знаю, о чем говорю. Эти англичане сперли песню у нашего чернокожего маэстро блюза и сделали вид, будто сами ее написали.
Фрэнсис, в охотничьей кепке, не сводила глаз с едущего впереди грузовика. Старшие вдовы, затаив дыхание, слушали, как помощник священника поливает грязью директора молодежных программ.
– Кстати, у меня есть оригинальная версия джонсоновских “Перекрестков”, – отвратительно расхвастался Расс. – Когда я жил в Гринич-Виллидже (я ведь когда-то жил в Нью-Йорке), частенько находил на барахолках старые пластинки. Во время Депрессии фирмы грамзаписи пошли в народ и отыскали удивительных самобытных исполнителей – Ледбелли, Чарли Паттона, Томми Джонсона. Я тогда вел продленку в Гарлеме, по вечерам возвращался домой, ставил эти пластинки и словно переносился на юг в двадцатые. Сколько же было боли в этих старых голосах. Они помогли мне лучше понять ту боль, с которой я сталкивался в Гарлеме. Блюз-то, он ведь об этом. А когда белые группы начинают его копировать, это как раз исчезает. Я не слышу в этой новой музыке никакой боли.
Повисло неловкое молчание. Пастельные тона последнего ноябрьского дня тускнели под облаками на пригородном горизонте. Теперь у Расса было более чем достаточно поводов устыдиться, более чем достаточно, чтобы не сомневаться: он мучается по заслугам. Ощущение правоты в завершение худших дней, чувство, что он вернулся домой, – все это убеждало его: Бог есть. Вот и сейчас, направляясь к угасающему свету, он предвкушал воссоединение с Ним.
На стоянке Первой реформатской, когда прочие вдовы уже ушли, Фрэнсис спросила:
– Почему она разозлилась на меня?
– Мать Ронни?
– Со мной никто никогда так не разговаривал.
– Мне очень жаль, что так вышло, – сказал Расс. – Но я не случайно упомянул о боли. Представь, что ты очень бедна и единственное, что у тебя есть, это твои дети: никому, кроме них, ты не нужна, и никому, кроме них, нет до тебя дела. Что бы ты сказала, если бы какая-то чужая тетка была с ними ласковее, чем ты? Можешь себе представить, каково это?
– Я бы тогда сама постаралась быть с ними ласковее.
– Да, но это потому, что ты не бедна. Когда человек беден, он никак не может повлиять на то, что с ним происходит. Ему кажется, будто он вообще ничего не контролирует. Ему остается лишь уповать на милость Божью. Потому-то Иисус и учит нас, что блаженны нищие: когда у тебя ничего нет, ты становишься ближе к Богу.
– Не очень-то эта женщина близка к Богу.
– Почем тебе знать. Да, она озлобленная, неустроенная…
– И пьяная в хлам.
– И пьяная в хлам среди бела дня. Но даже если эти вторники ничему нас не учат, нам не стоит судить бедняков. Мы можем лишь постараться служить им.
– Ты хочешь сказать, я сама во всем виновата?
– Вовсе нет. Ты прислушалась к доброму голосу в своем сердце. В чем тут вина?
Расс слышал добрый голос и в своем сердце: он по-прежнему может быть ей хорошим пастырем.
– Я понимаю, когда ты расстроен, трудно что-то понять, – мягко продолжал он, – но с тем, с чем ты столкнулась сегодня, жители этого квартала сталкиваются ежедневно. Оскорбления, расовые предрассудки. И я понимаю, тебе тоже довелось пережить боль, я даже представить себе не могу, что тебе пришлось вынести. Если решишь, что с тебя хватит боли и ты пока не хочешь нам помогать, я тебя не осужу. Но у тебя есть возможность (если, конечно, ты готова) претворить боль в соболезнование. Когда Иисус говорит нам подставить другую щеку, что он на самом деле имеет в виду? Что тот, кто нас обижает, закоренелый негодяй и надо с этим смириться? Или же Он напоминает нам, что это человек, такой же, как и мы сами, и этот человек так же чувствует боль? Я понимаю, это трудно осмыслить, но всегда можно взглянуть на вещи с такой точки зрения, и я считаю, нам всем следует к этому стремиться.