Бобо - Горалик Линор
— Человек двести, — с интересом говорит Зорин. — Ваша работа?
— Они сами, клянусь, — отвечает Кузьма, — но с прессой работал я.
— Ниче так, — говорит Зорин и усмехается.
— Лиха беда начало, — говорит Кузьма очень серьезно, и Зорин смотрит на него поверх очков долгим заинтересованным взглядом, и вот уже пора идти вперед, и я иду очень медленно, и сходни скрипят подо мной, и я ставлю на причал одну ногу, потом другую, и делаю по причалу несколько шагов, и останавливаюсь, и зажмуриваю глаза.
Россия. Керчь.
Мужчины в черном уже стоят вокруг меня, Зорин обходит их, здоровается, Кузьма распоряжается людьми с камерами, но мне не до камер.
Россия. Керчь.
Кто-то выходит из толпы, кто-то дает мне цветы (женщина с ребенком на руках; можно), кто-то хочет дать мне яблоко (мужчина с маленькой девочкой; нельзя). Толгат пришпоривает меня пятками за ушами, я не чувствую, как начинаю идти вперед, — я дышу. Я дышу русским воздухом; вот и все, я русский слон теперь, и чувство у меня такое, будто никаким другим слоном я никогда и не был. Да разве я и был? Я родился в султанском парке, жил в султанском парке, покидал султанский парк два раза в год для прохода по одному-единственному маршруту и в султанский парк возвращался. Родина моя была — султанский парк. И вот — Россия. Керчь.
Не помню я, как мы дошли, но помню, что стертых ног я под собой не чуял, а это о чем-то говорит. Мне хотелось, чтобы провожающие из толпы гладили меня, трогали меня, говорили со мной, но надежные люди в черных костюмах не позволяли, что, может, и к лучшему было, ибо я от нежности непременно бы расплакался. Об одном только я жалел — что солнце есть, а боевых моих лат на мне нет; я понимал, что мне их выдадут, скорее всего, уже прямо перед первой битвой, но я хотел бы в такой день сиять и блистать во всем величии русского военного слона ради народа моего, а я был всего-то наскоро покрашен золотой краской и одет в свои трехцветные попонки, больше ничего после моего нездоровья Толгат сделать не успел. Мы свернули направо, потом налево, потом снова направо, на площадь Ленина, и я увидел: огромная сцена, вся украшенная шарами — синий, белый, красный, — стояла на площади, и толпа, в десять раз больше той, что шла за нами, встречала меня, а перед сценой были расставлены стулья, много-много стульев, и красно-белые машины подъезжали одна за другой, одна за другой, и из машин этих бережно выводили и вывозили на креслах людей в военной форме с белыми повязками, и рассаживали, и располагали. И все они смотрели на меня, и я на них смотрел. И сверху сцены было написано: «Zа дом, Zа Родину, Za славу!!!» И меня увели в сторону и спрятали за деревьями, и я жевал незнакомые мне сладковатые ветки, и нервничал, и меня опять тошнило. И заиграла вдруг музыка, и вышел на сцену Кузьма, и заговорил, и обо мне тоже.
— Я долго готовился говорить с вами, — негромко сказал Кузьма в микрофон, нервно снимая и снова надевая очки, — но сейчас, стоя на этой сцене, я чувствую, что лишился слов. Я простой русский дипломат, а вы — вы слава России. — Тут Кузьма перестал говорить и опустил голову, и я перестал жевать и опустил голову, потому что я был простой русский слон, а они были слава России. — Кровь, пролитая вами на поле боя, в борьбе за освобождение братского украинского народа от марионеточного нацистского правительства, танцующего под дудку развращенного Запада, взойдет цветами вечного мира, межнациональной дружбы и подлинного благоденствия. Я знаю, вы пришли сюда не затем, чтобы слушать меня; сейчас я уберусь; я только быстро расскажу вам небольшую историю.
Тут Кузьма повернулся прямо ко мне и поманил меня рукой, приветливо крикнув: «Толгат Батырович, а приведите к нам Бобо!»; Толгат двинул меня каблуками за уши; я растерялся и засуетился и напрямик попер через кусты, стыдясь и мучаясь своей нелепостью, и кое-как допер до сцены и встал между первым рядом и Кузьмой, и тут же солнце принялось бить мне в глаза, так что я перестал что бы то ни было видеть; зато в рядах раненых произошло большое оживление — я им явно очень понравился, и кто-то крикнул Толгату: «Батыр, дай прокатиться!», и смех мелкими шариками посыпался мне под ноги, но смеялись не надо мной, и я улыбнулся тоже, и вдруг стало почти не страшно.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Друг России, турецкий султан, подарил этого замечательного слона отцу нашей нации, нашему верховному главнокомандующему — нашему царю, — сказал Кузьма, становясь вдруг очень серьезным, и смех измельчал, задохнулся, исчез.— Когда в Стамбуле мы шли от султанского дворца к порту, нам внезапно перегородила дорогу кучка каких-то хмурых личностей. Я не сразу понял, кто это, а когда понял, было поздно: это явились эмигранты, сбежавшие из нашей страны, предатели и отщепенцы, кормящиеся из рук Запада, чтобы поливать грязью нашу с вами Родину, нашего царя и нашу Спецоперацию. Мы готовы были пройти мимо этой горстки ненавистников нашего государства, не вступая с ними ни в какие разговоры, но тут произошло страшное. Я до сих пор не могу поверить, что люди способны на такой поступок, но любой из моих попутчиков это подтвердит: из толпы выскочил какой-то плюгавенький человечек в очках, размахнулся и кинул в Бобо «коктейлем Молотова».
Ужас пробрал меня. На площади стояла тишина. Помолчал и Кузьма, а потом заговорил тихо-тихо, словно боялся, что от его слов все переменится в прошлом и настоящем.
— Господь берег нас. Бутылка ударилась об ногу нашего Бобо и упала на асфальт, только чудом, чудом не взорвавшись. А то, что сделал Бобо, потрясло меня: вот этими самыми ногами, — тут Кузьма указал на мои ноги длинным пальцем и как следует им потряс, — вот этими самыми ногами он успел затоптать огонь, и потом на корабле Аслан Реджепович лечил его от ожогов. А я сидел у себя в каюте, возвращался мыслями к этому ужасному событию и все думал: русский Бог — за нас. И русская природа в лице Бобо — за нас. А больше нам никакой поддержки не надо, и на любые санкции нам плевать. Так?..
И пока грохотали аплодисменты, пока прижимал руку к груди Аслан, на которого, разумеется, никто не смотрел, пока пялились на меня камеры, я стоял и не мог отвести глаз от Кузьмы, уже сбегающего со сцены, уже передающего микрофон какому-то рослому, дебелому, фрачному, с полной головой золотистых волос, и думал: но ведь не было, не было этого всего — но очень надо, чтобы было, а если надо, чтобы было, то пускай бы оно как бы было! Не мне надо, бог с ним, со мной, не для себя я сейчас раскланиваюсь, но для этих людей с забинтованными ногами и перевязанными головами, для этих людей, готовых по выздоровлении вернуться в бой ради другого народа, и для тех, кто стоит там, поодаль, за их спинами, и разве, случись такое на самом деле, я бы не?.. Тут на секунду промелькнула неприятная тень сомнения в мыслях у меня, но я сказал себе, что иной Бобо, лучший Бобо, так необходимый этим людям Бобо ни секунды бы не сомневался, голыми ногами бы по огню пошел и что это от его имени я сейчас киваю и кланяюсь и от его имени цветы получаю, которые, между прочим, неприятно колются, когда мне их засовывают под попонку. А этот, фрачный, златокудрый, уже пел со сцены широко и сладостно, и нес его на волнах оркестр, и скоро закачалась на этих волнах моя душа:
…За что сражался ты, солдат
За счастье братского народа,
За наш язык, за их свободу,
За общий дом, за общий сад!
И раны свежие твои —
Следы безжалостного боя —
Навек останутся с тобою
Как знаки славы и любви…
И прослезится медсестра,
Шепча над воином молитву,
А сердце рвется, рвется в битву —