Татьяна Булатова - Мама мыла раму
– Ну где же?
– Точно я тебе говорю!
– А очки? – стояла на своем Ева Соломоновна.
– А что очки? Все уродство ей свое передал. И очки!
– Так нету же!
– Как же нету?! При тебе не надевает – стесняется.
– Ты не говорила, – растерялась Главная Подруга.
– А чего говорить-то?! Чего говорить? Все передал. Все! Грех обижаться на покойника, а на него я обижена. Ничего после себя не оставил!
– Как же не оставил! – задохнулась Ева Соломоновна. – А Котька?!
– Разве только Котька, – продолжала сердиться Самохвалова, словно запамятовав, что, кроме Котьки, Сеня еще оставил ей сына, квартиру, полковничью пенсию до истечения Катькиных восемнадцати лет, а также доброжелательное отношение офицеров училища связи в городе N.
Ева, обнаружившая, что дверь в «детскую» все это время оставалась приоткрытой, почувствовала себя виноватой и в очередной раз попыталась спасти положение:
– Нет, Тоня, – строго произнесла она. – Ты не права. Нельзя быть такой неблагодарной.
– Неблагодарной? – возмутилась Антонина. – Неблагодарной?
– Не гневи бога, Тоня. У тебя – двое детей. Это такое счастье! – выпалила бездетная Главная Подруга.
– Счастье? – не поверила своим ушам Самохвалова. – Это счастье? А ты бы спросила меня, что мне нужно было делать с этим счастьем, когда из-под Сени пришлось горшки выносить! На себе его тягать? Катька мне: «Мама, поиграй со мной». А я ей: «Не до тебя! Папа обкакался». Это счастье?! – в который раз Антонина Ивановна задала подруге риторический вопрос.
Ева Шенкель дипломатично промолчала, а потом не выдержала и снова ввязалась в бой:
– И все-таки, Тоня, так нельзя. Ты же сама приняла решение рожать.
– С чего это ты взяла, Ева? Это Сеня меня упросил: роди и роди. А я его, дура, послушала. Пожалела. Уж очень девочку он хотел. Лучше бы аборт сделала… А потом уж думаю: ну и хорошо, что не сделала. Все-таки не одна. Будет кому воды в старости подать.
Про аборт Катя Самохвалова слышала неоднократно: Антонина Ивановна в порыве откровенности периодически называла дочери разные цифры – то ли шесть, то ли пять, то ли двадцать пять… Девочка давно сбилась со счета. В материнских историях ее больше интересовали эпизоды «возвращения с того света». Антонина Самохвалова не скупилась на подробности и бойко рассказывала входящей в подростковый возраст дочери о трагических последствиях абортов в виде кровотечений и воспалений. При этом вид рассказчицы вызывал абсолютное доверие к жизни: разгоряченная, румяная, с лукавыми огоньками в глазах… Неудивительно, что слово «аборт» в устах матери Катька воспринимала как синоним слова «приключение». Оно, разумеется, носило тайный характер, но от этого своей привлекательности не теряло. Особенно девочке нравились истории о возвращении истерзанной матери домой и об ее встрече с мужем, то есть с Сеней, то есть отцом Катьки Самохваловой.
– Бе-е-е-едная моя, – горевал Сеня, глядя на обескровленное лицо жены. – Ну как же так?! – разводил он руками.
– Вот так… – смиренно опускала глаза Антонина.
– То-о-о-онечка, – обнимал Сеня крупное тело жены.
– Э-эх! – похлопывала она по спине супруга.
Похлопывала-похлопывала, а потом снова отправлялась в абортарий. «Абортарий» для Катьки звучало как «зоопарк».
Историй у Антонины было множество, но все они развивались по одному и тому же сценарию. В результате Катька перестала различать нюансы и объединила все в одну.
Начиналась история дежурной фразой: «От этих мужиков один вред». Антонина произносила этот лозунг так радостно, что у Катьки щипало в носу, словно после газировки, и становилось отчаянно весело. Мужики не казались ей страшными персонажами. Скорее, наоборот. Они были как домовые. Их не видно, а в доме – бардак.
Следующий фрагмент обозначался ностальгическим «Вот помню я…» и заканчивался трагическим «Вот я и думаю: видно, смерть моя пришла». На этом месте Катька пугалась и тревожно вглядывалась в материнские черты, пытаясь обнаружить на них печать смерти. Это был самый сложный момент, потому что смерть выглядела как-то уж очень привлекательно: голубой перламутр на веках и розовый – на губах.
Здесь Антонина вспоминала о воспитательном характере беседы с дочерью, убирала всю лирику и превращалась в орущий санбюллетень гинекологии: страшные последствия аборта – кровотечения, закупорка сосудов, перитонит и смерть.
Перебрав все возможные осложнения, Самохвалова пугалась сама и быстро меняла образ, превращаясь по отношению к дочери в старшую подругу с большим жизненным опытом: «Не давай поцелуя без любви», «Сперва сладко – потом гадко», «Сорок пять – баба ягодка опять», «Сучка не захочет – кобель не вскочит», «Вам, уроды, наши лучшие годы», «Это цветочки, а ягодки потом».
При слове «ягодки» Тоня Самохвалова лукаво щурилась, а потом дергала Катьку за что придется и грозила пальцем: «Не будешь мать слушать – в подоле принесешь!»
– Поняла? – уточняла заботливая мамаша.
Катя утвердительно кивала головой – наступало время заключительного эпизода.
– Вот если бы жив был Сеня…
Глаза Антонины увлажнялись, а Катя про себя добавляла: «То наша жизнь была бы сплошной аборт». В смысле: МАМА+ПАПА=ЛЮБОВЬ.
О том, что такое аборт на самом деле, Катька узнала не сразу. На помощь пришла кривоногая Пашкова, не по годам осведомленная в особенностях женской физиологии. Свою версию она проиллюстрировала, опираясь на «личный» опыт.
– Аборт, – объяснила она, – это когда тебя внизу разрезают, чтобы вытащить ребенка.
– Зачем? – изумилась юная Самохвалова.
– Затем! Чтоб нищету не плодить! Вот мамка моя сказала: ты у меня есть и больше никого не надо.
– А ты?
– А что я? Одного рожу́ – и харе.
Катя смотрела на тринадцатилетнюю одноклассницу и не верила своим ушам.
Сообразительная Пашкова быстро расставила все по своим местам:
– Да что ты вылупилась? Не сейчас же. Потом. Когда женюсь.
Пионерка Самохвалова находилась под впечатлением несколько дней, пока на помощь вновь не явился злой ангел в лице искушенной Пашковой.
– На… – протянула она однокласснице увесистый том.
– Это что?
– То! Дома посмотришь…
Книга называлась «Справочник практического врача» и была снабжена обстоятельственными иллюстрациями. Катя Самохвалова внимательно проштудировала раздел «Гинекология» и к вечеру составила довольно полное представление по интересующему вопросу. Оставался один непроясненный момент: зачем? Справочник на него ответа не давал, и его пришлось искать самостоятельно. В течение недели дотошная Самохвалова легко могла бы давать консультации менее догадливым сверстницам. Достойными внимания Катька сочла две причины: первая – женщина больна, вторая – женщина не хочет рожать ребенка, потому что не любит детей. Третьего было не дано.
Проецируя собственные выводы на многочисленные материнские истории, Катя вспомнила неоднократно повторяющийся эпизод, который обычно венчала одна и та же реплика врача: «Ну что же, уважаемая Антонина Ивановна! Если бы не ваше богатырское (лошадиное, крепкое, прекрасное, удивительное) здоровье, с вами бы я сейчас уже не разговаривал». «Значит, не больна», – решила девочка и пригорюнилась. Оказывается, ее мать не любила детей. Но ведь это других детей! Не ее. «Не меня!» – уговаривала себя Катерина.
Сегодня все стало на свои места. «Значит, и МЕНЯ», – догадалась Катя Самохвалова и заткнула уши с такой силой, что в голове загудело. А перед глазами трепыхалась мамина кружка, на которой золотом горела витиеватая надпись «Уважаемой Антонине Ивановне в честь ее пятидесятилетия от коллег и друзей».
– Самое то для воды! – решила девочка все-таки напоить мать в старости.
* * *
Когда он приходит, мама меня хвалит. Дневник зачем-то показывает и просит играть на пианино. Он слушает, а потом в ладоши хлопает. Как на концерте. Дурак, что ли? Кто дома в ладоши хлопает? И в лоб целует. А у него изо рта пахнет. Противно. Маме приносит три гвоздики всегда. На праздники – конфеты, коньяк и деньги. Их мама потом считает и говорит: «Жмот». Ева говорит: «Жених». Она что, с ума сошла? Какой жених? Она же старая уже, ей пятьдесят три года! Тоже мне, невеста!
– Как тебя звать-то? Катя? Хорошее имя. А меня вот Петр Алексеевич. Друг я. Твоей мамы. Да. Мама еще не рассказывала? Нет? Значит, не успела еще…
Катя молчала.
– Точно не говорила? – хихикал Солодовников.
Девочка внимательно рассматривала ковровый узор под ногами гостя, пока не обнаружила, что носки на ногах были разные. Оба черные, но один – гладкий, а другой – в рубчик.
– Ты чего ж, Антонина Ивановна, не говорила ничего? – продолжал тараторить Петр Алексеевич, пока старшая Самохвалова не усадила его на стул.