Юрий Герт - Приговор
— Что такое?..— переспросил Федоров. Он подумал, что ослышался.— Виктора... Что — Виктора?..
— Его и еще двоих, из их класса, Николаева и Харитонова... Ты их знаешь.
— Как это — арестовали?.. Когда? — Он опустил чемодан па тротуар, на чемодан опустил сетку.
— Позавчера...
— Погоди... Ведь мы же вчера говорили по телефону, и ты...
— Я думала, их отпустят.
— Чепуха какая-то... И за что?
Она закусила губы — мертвые, фиолетовые.
— Двое суток держать — кого?.. Пацанов, школьников!.. Ну, мудрецы, ничего не скажешь!— Федоров рассмеялся. Зубы у него были щелястые, неровные, с коричневым налетом, даром что он уже несколько месяцев не курил.— Ладно, они мне еще ответят...— В голосе у него звучала веселая злость человека, которого и обидеть не так просто, не то что сбить с ног. За последние несколько лет Федоров не раз касался работы прокуратуры и следственных органов, там его, мягко говоря, недолюбливали. А уж теперь, после статьи о Солнечном...— Так за какие грехи этих стервецов сцапали? Набедокурили? Стекло где-нибудь высадили?..
— Продвигайтесь вперед, продвигайтесь! — нажимали очередные, топтавшиеся позади.
Федоров подхватил вещи, перенес вперед шага на полтора, потом еще на шаг, серые, в шашечках, «Волги» подруливали одна а а другой, очередь ожила, засуетилась.
— Так что же произошло все-таки?.. Почему ты молчишь?..
Ему вспомнились слезы на ее глазах — в первую минуту. Да и сейчас — губы дрожали, пальцы — тонкие, длинные — мяли, терзали кожаный ремешок сумочки.
— Ну-у, Танюха, сегодня ты на себя не похожа. Просто сама не своя...
Его слова не взбодрили ее, напротив, казалось — вот-вот — и она заплачет.
— Так что же все-таки?.. (Ах, дьявол, в карманах ни одной завалявшейся сигареты!) Они что — ограбили кого нибудь? Убили?..— Он пытался ее растормошить, вырвать улыбку.
Ее глаза избегали его, скользили в сторону — по лицам стоящих в очереди, по чемоданам, разбухшим дорожным сумкам.
— Потом,— сказала она.— Подожди... Потом.— И повела круглым, с ямочкой посреди, подбородком: столько народа...
— Неважно,— сказал Федоров.— Так что тут произошло?
Он взял ее руку в свою, сжал запястье — ту самую хрупкую, нежную полоску... Сдавил своей большой, сильной («мужичьей» говорила она) рукой, но она словно ничего не почувствовала. Зато у него застучало сердце, оборвалось и снова забилось гулкими, редкими ударами.
— Говори,— сказал он.
— Ну, хорошо. Только ты не пугайся...— В глазах ее была жалость — почти материнская.— Помнишь, у нас говорили про летчика? Которого вечером, возле филармонии... Помнишь?..
— Убили?— подсказал он то ли нечаянно, то ли с умыслом обойденное слово.— Помню, а как же... И что?..
Еще бы, он отлично помнил эту историю. Жестокое, наглое убийство в самом центре города, в девять вечера... И потом — похороны, масса народа, чуть ли не весь летный состав ГВФ, и общее возмущенно: куда смотрит милиция?.. Прокуратура?.. Ходили в обком партии, в управление МВД, возмущались, требовали... К нему тоже явился седовласый, величественный, как монумент, старик пенсионер, сел, водрузил между колен толстую сучкастую трость: «Вы вот в газетах пишете — Америка, гангстеры...— хрипло, с астматическим шипеньем в груди произнес он.— А когда про наших гангстеров писать начнут?..»
— Ну и что? Да Виктор-то здесь при чем?.. И остальные — Николаев, ты говоришь? И Харитонов?..
— Не знаю, как тебе сказать... Их подозревают.
— Ребят?.. Что они того летчика убили?..
Он рассмеялся. И сразу же от сердца отлегло — будто через пропасть бездонную перепрыгнул. Тоска, страх перед неведомым — все осталось позади.
— Ну, мудрецы,— твердил он.— Ну, Шерлоки Холмсы!.. Ну, дают, а?.. Или они это мне в отместку? Самого в кутузку закатать — руки коротки, зато сына можно?.. Денек-другой подержать, а после — простите, ошиблись? Ничего себе — ошибочки!
Он говорил, как всегда, не понижая голоса, не думая, слышат ли их. Между тем подошел черед садиться, «Волга» остановилась у белой полосы, водитель открыл багажник. «Скорее, скорее»,— шумели вокруг. Федоров бросил в багажник чемодан, пропустил Татьяну в глубину машины.
— А я тоже, балда, уши развесил,— приговаривал он, устраивая сетку с апельсинами у себя на коленях.— Да мы приедем, а он уже дома, Витька твой!.. Но все равно... Они все равно мне ответят, ишь, в какие игрушки вздумали играть!
Татьяна молчала, сжимая его руку, вцепившись в нее закостеневшими пальцами и глядя прямо вперед, сквозь лобовое стекло, на летевшую под колеса черную ленту шоссе. По ее лицу было не понять, слышит ли она его...
12Тишина в квартире, однако, показалась Федорову зловещей.
Хотя что в ней было такого, в этой тишине?.. Каждый день в это время дети уходили в школу — сначала бухала дверью Ленка, потом проскальзывал в переднюю Виктор, дверь за ним сухо щелкала металлическим язычком — и наступала прозрачная, легкая тишина, те два-три часа, которые — впрочем, не всегда! — принадлежали ему. Около девяти в кабинет заглядывала Татьяна, уже одетая, причесанная, целовала в макушку, а если он уж очень углублен был в работу, озорно дергала за торчащий там же, на макушке, вихор и уходила в библиотеку, оставив после себя свежий, быстро тающий запах некрепких духов. В опустевшей квартире — опустевшей, но вместе с тем и как бы не лишенной присутствия тех, кто ее покинул,— он бродил со стаканом чая в руке, выплескивал в раковину, подливал покрепче, погорячее, садился на подоконник, жевал сырную корочку, мычал какой-нибудь неожиданно всплывший мотив — все это почти незаметно для себя, не мешая, а словно следуя тому, что совершалось где-то внутри....
Тишина, которая обступила его, едва они вошли, была другой. В чем?.. Он бы не ответил. И не ответил бы, для кого — для Татьяны или для самого себя — говорил он, болтал все, что приходило на ум по дороге?.. Как бы там ни было, когда они вышли из машины и поднялись к себе на этаж, у него возникла уверенность, что вот сейчас он нажмет на кнопку звонка, дверь приоткроемся — и выглянет Виктор, заспанный, с подпухшими веками (следы с детских лет тлеющего в почках пиелонефрита)... Наверное, Татьяна поняла его, перехватив короткий взгляд, скользнувший было по косяку, к белой кнопке. И когда Федоров, сердись на себя, достал ключ, который всегда носил в кармане, и воткнул в замочную скважину, на лице ее мелькнуло выражение обмана, утраты внезапной надежды. И в эту минуту, перешагнув порог и протопав по темной передней нисколько шагов, чтобы щелкнуть выключателем,— ему отчего-то хотелось производить возможно больше шума, Федоров ощутил нечто зловещее в густой, как сосновая смола, заполнившей квартиру тишине...
Впрочем, возможно, это чувство пришло потом. А тогда он меньше всего склонен был к разного рода рефлексиям. Он нацепил на вешалку свой плащ, помог Татьяне раздеться и с ходу вошел к себе в кабинет.
Его дожидалась пачка скопившихся за две недели газет, журналы, ворох писем, приглашения — на издательский редсовет, на худсовет в театр, билеты на юбилейный вечер, извещение на гонорар с телевидения — за выступление, о котором он успел забыть... Федоров сунул газеты в проволочную корзину в углу, извещение — под стекло на стол, письма и журналы — в ящик. Сразу сделалось просторней. Стрелки на бронзовых антикварных часах — подарок Татьяны к его дню рождения — показывали десять минут девятого. В запасе у него было пятьдесят минут, чтобы все обдумать. Хотя должностным лицам лучше звонить не впритык, а спустя примерно час после начала работы... Ну что ж, пятьдесят минут верных, а там увидим.
Комната, служившая ему кабинетом, была самой большой в квартире. Здесь он работал, здесь стоял редакционный телетайп, здесь за раздвижным столом принимали гостей, и как-то само собой получалось, что книги, в живом беспорядке громоздящиеся на стеллажах, журналы, горой наваленные на подоконниках и стульях, встречи, которые тут бывали, споры, которые, разгоревшись, не гасли далеко за полночь, — все это составляло неразделимое целое. Сюда к Федорову сходились люди — знакомые и незнакомые, но ставшие вдруг знакомыми после телефонного звонка, тоненьким ручейком уводившего к безбрежному океану чьего-то отчаяния, чьей-то смертельной боли, чьего-то гнева, нередко столь же праведного, сколь и бессильного. И тогда в этом кабинете разрабатывались защитные действия, затевались полные наступательного азарта баталии. Здесь он бывал и расчетлив, и смел, и предусмотрителен, и горяч, и вежливо-дипломатичен, и в безоглядной ярости готов на все — ради чужой правоты, чужого спасенья, чужого торжества... Но сейчас он сидел за своим огромным, до последней щербатинки знакомым столом, и перед ним остывал стакан с блекло-желтым, должно быть, вчерашней заварки чаем, а в кресле, спиной к окну, Татьяна кутала плечи в белый, негреющий, тонкой вязки шарфик, и оба думали — о своем. О том, что было слишком своим — для этой комнаты... Во всяком случае, такое чувство — непривычное, смущавшее его самого — испытывал Федоров.