Даниил Гранин - Пленные
Мы обогнали старуху. Она брела, опираясь на палку, нет, то была не палка, а лакированная ножка столика. Девичьи золотисто-пепельные волосы свесились на ее закопченное лицо. Увидев немцев, женщина даже не удивилась, ничего не крикнула, она подняла палку, пошатнулась, я поддержал ее. Она могла только поднимать и опускать палку.
Ефрейтор закрыл голову руками. Лейтенант, не двигаясь, следил за ней, потом он взглянул на нас с торжеством.
— Боитесь, — сказал я. — Angst!
Внезапно я понял, что никак не могу доказать ему, что это не сон. Что б он ни видел, он будет твердить свое, и ничем его не убедить…
Ефрейтор вдруг не выдержал и закричал, и тогда я тоже закричал, замахнулся прикладом на лейтенанта, а ефрейтор ударил его.
Максимов выстрелил в воздух, какие-то бойцы выскочили из дота, растащили нас.
— Дурила ты, так тебя растак! — накинулся на меня Максимов. — Под трибунал захотел? Пусть он утешается. Иначе тронуться может. Приведем психа, какой с него «язык» будет?!
У лейтенанта текла кровь из носа, он не вытирал ее и, твердо глядя мне в глаза, говорил:
— И во сне бывает больно.
Максимов погнал его вперед. Теперь я шел рядом с ефрейтором, а лейтенант шел впереди и говорил громко, безостановочно, не обращая внимания на цыканье Максимова.
Голос его гудел в моей голове. Я плотнее завязал наушники, чтобы не слышать его. Если б я не знал языка!.. Хорошо было Максимову, он шел себе и шел и не обращал внимания на немца.
У самого штаба нам попались сани с мертвецами, уложенными в два ряда и прикрытыми брезентом. Внизу лежал труп молодой женщины. Волосы ее распустились, голова моталась, запрокинутая к небу. А над ней торчали чьи-то ноги, и сапоги стучали по лицу.
— Боже, сделай так, чтобы я проснулся! — хрипло сказал лейтенант. — Я хочу проснуться. Я буду жить иначе. Это ведь все не со мной… Это не я! Вы тоже спите. Вы все спите!
— Смотри, смотри, — говорил Максимов. — Может, когда приснится.
В штабе мы сдали немцев дежурному и сели у печки в комнате связных. Я сразу задремал. Максимов меня еле растолкал и заставил выпить чаю и дал кусок сахару. Это он заработал у связных за рассказ о немцах. Не знаю, чего он им наговорил. Я пил и смотрел в кружку, как тает и обваливается кусок сахару. Связные рассуждали: симулянт этот немец или он псих? Потом Максимов расспросил насчет второго фронта, когда его наконец откроют.
Под вечер мы собрались к себе, на передовую. Во дворе мы увидели наших немцев, их выводили после допроса. Ефрейтор посмотрел на меня и сказал:
— Он предал фюрера.
Лейтенант засмеялся. Обе щеки его были белые.
— Я свободен, — сказал он. — Пока я сплю, я свободен. Плевал я на всех. Schert euch zum Teufel![5]
— Послушай, что ж это получается, — сказал я Максимову, — видишь, как он устроился?..
— А тебе-то что?
— Так нельзя. Он хочет, чтоб полегче… Нет. Пусть он знает, — сказал я. — Иначе что ж это… я, мол, не я… Так, придурком, всякий может… — Я стал снимать винтовку.
— Эх ты, — сказал Максимов, — свернул он тебе мозги.
Раздался крик, не знаю, кто кричал. Мы только увидели, как ефрейтор прыгнул на лейтенанта, повалил его, схватил за горло.
Был момент, другой, когда все — связные и конвойные — стояли и смотрели. Не то чтоб даже момент, а некоторое время стояли и смотрели. Ефрейтор был сволочь, фашист, но они его понимали, и им тоже хотелось, чтобы он вышиб наконец из лейтенанта весь этот бред, эту надежду на сон. Когда немцев растащили, я слышал, как ефрейтор бормотал:
— …Задушу!.. Он у меня проснется… Ночью задушу…
Обратно мы шли долго и часто отдыхали. Мы прошли контрольный пункт, и я вспомнил про ордена: так мы и не спросили, дадут ли нам за этих немцев ордена.
— А зачем тебе, — сказал Максимов, — за такое дерьмо… Я этого лейтенанта сразу разоблачил.
— А как ты разоблачил?
— А когда в землянке он за пистолет схватился.
— Ну?
— Ну, и не выстрелил. Если во сне, почему б ему и не пострелять?
Мы свернули с шоссе. Утренние следы наши замело, снег лежал снова пушистый и ровный, как будто никто тут никогда не ходил.
— Конечно, страшно им, — сказал Максимов.
— А ты не боишься?
— Мне-то чего бояться?
— А я боюсь… Нет, я другого боюсь, — сказал я. — Что потом забуду все, вот я чего боюсь…
Быстро темнело. Сзади захлопали зенитки, стало слышно, как бомбят город, и, наверное, горели дома. Мы не оборачивались. Иногда мы останавливались, отдыхали, и тогда я начинал думать про лейтенанта. Он не давал мне покоя.
— А что, если он и вправду вроде спит, — спросил я, — а потом проснется?
Максимов посмотрел на меня и сплюнул.
— Нет, ты подожди, — сказал я. — Вот у меня тоже бывает… только иначе, конечно… мне иногда кажется, что все это сон. — Я показал назад, на горящий город.
— Послушай, парень, — со злостью сказал Максимов, — ты лучше заткнись. И не мотай себя.
— Ладно, — сказал я.
Я старался больше об этом не думать.
Я думал о том, что у нас в окопах все же полегче, чем тут, в городе, от нас хоть можно стрелять, я думал о том, что, когда мы доберемся до взвода, будет темно, и хорошо, что темно, не надо пригибаться, как мы хлебнем горячей баланды, ничего даже рассказывать не будем, а сразу завалимся спать.
1964
1
О, мой бог! (нем.)
2
так не бывает (нем.)
3
правда, другая война (нем.)
4
Невозможно… Жизнь не может быть так ужасна… Сон… Все возможно… У Фрейда есть… это не реально… Сон не наказуем… Не боюсь… Все пройдет… Знаю… Настоящая жизнь — это детство… Мой дядя… Мы сидим в саду… (нем.)
5
Катись все к черту! (нем.)