Филипп Майер - Сын
— Вряд ли это старый Педро, — сказал он. — Но зятья его самые подлые мерзкие ниггеры, каких свет не видывал.
— Ты слишком много времени проводишь с Полковником, — буркнул я.
— Он действительно sabe[8] в мексиканцах.
— Я так не думаю.
— Тогда, босс, надеюсь, вы найдете другое объяснение, почему у нас поломана изгородь и следы ведут на пастбище Педро Гарсия, а мы недосчитались пары сотен голов. Были времена, когда мы просто переправились бы через реку и вернули скот обратно, но нынче это нам не по зубам.
— Старый Педро не может больше следить за каждым дюймом своих земель, как и мы не можем следить за нашими.
— Вы же взрослый мужчина, — вздохнул он, — не понимаю, почему вы ведете себя как маленький мальчик.
Больше мы не разговаривали. Он считал личным оскорблением то, что в наши времена мексиканцам позволено иметь так много земли. Вакерос подливали масла в огонь: за высокий голос при такой массивной туше они за спиной звали Салливана Дон Кастрадо.
А что до Педро Гарсия, беды преследовали его, как брошенный пес. Двух его зятьев мексиканские власти разыскивали за кражу скота — примечательный факт, учитывая равнодушие государства к этому вопросу. На прошлой неделе я наведался было к нему, но Хосе и Чико дали мне от ворот поворот. Дон Педро нет хорошо чувствовать, заявили они, прикидываясь, что не понимают мой испанский. Я знал Педро всю свою жизнь и не сомневался, что, как бы ни был болен, он примет меня, но, конечно, молча развернул коня.
Педро постоянно не хватало рабочих рук, кустарник заполонил пастбища, и последние пару лет старик толком справлялся лишь с половиной своего стада. Год за годом он зарабатывал все меньше, нанимал все меньше работников, и с каждым годом дела шли все хуже.
Но он все равно оставался добрым малым. У него в гостях мне было уютнее, чем дома. Мы вспоминали старые времена, когда на этих землях царил мир: белые пыльные дороги, глинобитные деревенские домишки, густая трава до самого стремени и никакого колючего кустарника. Теперь эти колючки повсюду, а старые деревни в запустении. Зато кривые деревянные лачуги растут как грибы и с такой же скоростью разваливаются.
Педро во многом был мне больше отцом, чем Полковник; если он когда-нибудь и отзывался обо мне грубо, я никогда этого не слышал. Он надеялся, что мне приглянется какая-нибудь из его дочерей, и одно время я вправду с ума сходил по Марии, старшей, но Полковник был категорически против такой связи, и я, как последний трус, сделал вид, что охладел. Мария уехала учиться в Мехико-Сити, а ее сестры вышли замуж за мексиканцев, которые положили глаз на пастбища Педро.
Больше всего я боюсь, что Салливан прав и что зятья Педро замешаны в краже нашего скота. Они, наверное, не понимают последствий; не понимают, что дон Педро не в состоянии защитить их.
11 августа 1915 года
Салли с доктором Пилкингтоном повезли Гленна, нашего младшего, в Сан-Антонио. Вчера вечером мы наткнулись на каких-то бандитов и мальчика подстрелили. Ранение в плечо, жизни не угрожает, и Полковник, разумеется, посчитал, что мне нечего тащиться в Сан-Антонио с раненым сыном.
Полковник решил, что стрелял кто-то из наших соседей. Когда я возразил, мол, было слишком темно, чтобы разглядеть наверняка, меня тут же назвали предателем.
— Если бы ты усвоил хоть что-то, чему я тебя учил, — заявил он, — знал бы, что это Чико и Хосе.
— Ну, у тебя, наверное, глаза как у пумы, если видишь в темноте на добрый фарлонг[9].
— Как тебе прекрасно известно, — фыркнул Полковник, — я всегда видел дальше других.
Внизу собралась добрая четверть населения города (белая четверть). А еще рейнджеры, наши вакерос и вакерос Мидкиффа. Через несколько минут мы отправляемся на ранчо Гарсия.
Четыре
Илай Маккаллоу
Последнее полнолуние весны 1849-го. Мы уже два года прожили землевладельцами на Педерналес, неподалеку от Фредериксберга, когда у нашего соседа увели двух лошадей прямо посреди дня. Этот парень, которого отец называл не иначе как Сифилитиком, пришел с Аппалачей. Он воображал, что Техас — это рай для лентяев, где дрова сами складываются в поленницы, фрукты падают вам в рот, а трубка всегда набита табаком и дурманом. Таких типов полно было на новых территориях, хотя большинство поселенцев походили на моего отца — стремились разбогатеть, если удастся прожить достаточно долго, — а еще были немцы.
До прихода немцев считалось, что в жарком климате невозможно делать сливочное масло. Как и невозможно выращивать пшеницу. Рабовладение вбило это людям в головы, но немцы, которым никто ничего подобного не объяснял, заявились сюда и принялись взбивать первоклассное масло и выращивать обильные урожаи благородного злака, продавая и то и другое по баснословной цене своим обалдевшим соседям.
У немцев не было аллергии на работу, это сразу становилось ясно, стоило лишь бросить взгляд на их владения. Если, проезжая мимо поля, вы видели ровно вспаханную землю, борозда к борозде, значит, участок принадлежал немцу. Если поле каменистое, а борозды вьются так, словно их прокладывал слепой индеец, если на дворе декабрь, а хлопок еще не убран, сразу понятно, что перед вами участок местного белого поселенца, переехавшего из Теннесси в надежде, что Мать Природа в бесконечной щедрости своей каким-то чудом сама примется рабски трудиться на него.
Но я забегаю вперед. В то утро отец должен был решить сложную задачу: украдены две чахлые лошаденки, и следы неподкованных пони ведут прямиком в холмы. Здравый смысл подсказывал, что злоумышленники все еще неподалеку — никакой уважающий себя конокрад не удовлетворится шелудивыми колченогими клячами, — но закон приграничья требовал преследовать злодеев, поэтому отец вместе с другими мужчинами бросился в погоню, а меня с братом оставил, вручив каждому по ружью и посеребренному пистолету, трофею из Сан-Хасинто. Этого считалось вполне достаточно для защиты крепкого жилища, поскольку армия стояла у границы и набеги индейцев прекратились с начала 40-х.
Мужчины уехали еще до полудня, и мы с братом, совсем мальчишки, чувствовали себя абсолютно взрослыми и нимало не беспокоились. Аборигенов мы не боялись. Несколько дюжин тонкавов[10] жили неподалеку в ожидании, пока правительство откроет резервации, они, может, и рады бы ограбить каких-нибудь заезжих янки, но не рискнут досаждать местным: нам хватило бы самого ничтожного повода, чтобы броситься на индейцев.
К двенадцати годам я подстрелил самую крупную пантеру в Округе Бланко. Не терял след оленя даже на каменно-твердой земле, а внутренний компас у меня был не хуже, чем у отца. Даже мой братец, питавший странную слабость к книгам и прочей поэзии, мог заткнуть за пояс любого парня из Старых Штатов.
Да, брата я стыдился. Порой приходилось указывать ему на следы, которые он не заметил, объяснять, в какую сторону шел олень, сыт был зверь или голоден и почему вдруг забеспокоился. Видел я дальше, бегал быстрее, слышал малейшие шорохи, а ему казалось, что мне чудится.
Но братца это нисколько не волновало. Непонятно с чего, он не сомневался в своем превосходстве. И если я ненавидел каждый свежий след фургона, каждую примету появления новых поселенцев, мой брат всегда знал, что должен уехать на Восток. Он бесконечно твердил, насколько лучше жизнь в больших городах, что его мечты вот-вот сбудутся, ведь урожаи на наших землях богаты, поголовье скота увеличивается и скоро родители смогут нанять работника, чтобы заменить его.
Благодаря немцам из Фредериксберга, где было собрано больше книг, чем во всем остальном Техасе, люди вроде моего братца считались нормальными. Он знал немецкий, потому что наши соседи говорили на этом языке, французский — потому что это самый лучший язык, и испанский — потому что без этого в Техасе не проживешь. Он прочел «Страдания юного Вертера» в оригинале и заявлял, что тоже пишет роман, и гораздо лучше, хотя почитать никому не давал.
Помимо Гете и Байрона мысли моего брата занимала наша сестрица. Она была красотка, а на пианино играла так же здорово, как он читал и писал. Их близость все вокруг считали непристойной. А про мою вытянутую физиономию немцы говорили, что я похож на француза.
Могу сказать: если что непотребное и было между братом и сестрой, я этого никогда не замечал. Хотя, конечно, с ним она всегда разговаривала голоском нежным, как шелк, и сладеньким, будто с языка прямо карамель течет, а со мной обращалась ровно с дворняжкой. Братец, бывало, сочинял пьесы для домашних представлений, где они изображали несчастных влюбленных, а мне доставалась роль индейца или разбойника, который губит их жизнь. Отец притворялся заинтересованным и бросал на меня сочувственные взгляды. В целом, на фоне братца, который был «так себе, сойдет», меня отец считал почти идеальным. Но мама гордилась своими старшими детьми и возлагала на них большие надежды.