Виктория Токарева - Террор любовью
Нонна училась с блеском. Тетя Тося тихо торжествовала. Иногда она изрекала в никуда: «Из картошки ананаса не вырастет…» Получалось, что наша мама картошка, а тетя Тося – ананас.
Соперничество между мамой и тетей Тосей было скрытым, но постоянным, как субфебрильная температура.
Мы жили лучше, потому что мама больше крутилась. Она работала в ателье и брала работу на дом, имела частные заказы. Сколько я ее помню, она всегда сидела у окна, опустив голову, с высокой холкой, как медведица. И ее рука ходила вслед за иголкой, вернее, иголка вслед за рукой.
Однажды я проснулась в шесть утра, мать уже сидела у окна, делая свои челночные движения рукой. Она жила, не разгибая спины, не поднимая головы, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год…
А тетя Тося просто шла на свою малооплачиваемую работу и просто возвращалась домой. Она не пыталась искать другое место, не искала дополнительного заработка. Тетя Тося кляла эту жизнь, но не боролась. Как идет, так идет.
И результат давал себя знать. Мы ели сытнее, одевались более добротно. Иногда мама делала внушительные покупки: телевизор с линзой, например. Тетю Тосю это царапало. Она поносила маму за глаза, называя кулачкой и хабалкой. Соседи доносили маме. Происходило короткое замыкание, и вспыхивал пожар большого скандала. И выдранные волосы – желтые мамины и темно-русые тети Тосины – летели плавно по всему коридору.
Соседи не вмешивались. Они знали, что летняя гроза прошумит и к вечеру выглянет промытое солнышко. И просветлевшие соседки будут пить крепленое вино. И в самом деле: что им делить? У них была общая участь послевоенных женщин. Молодая жизнь уходила, как дым, в трубу. * * *В двенадцать лет я заболела ревмокардитом и по нескольку месяцев лежала в больнице. В результате я полюбила медицину и мечтала стать врачом.
Ленка не мечтала ни о чем. Жила себе и жила, как собака-дворняга. Хотя у собак всегда есть идея: любовь и преданность своему хозяину. Значит, Ленка – не собака. Другой зверь. Может быть, медведь – спокойный и сильный с длительной зимней спячкой.
Нонна мечтала только об одном – быть артисткой. Ее манило перевоплощение, возможность прожить много жизней внутри одной жизни; изысканно развратная дама с камелиями, ни в чем не повинная Дездемона, идейная Любовь Яровая и так далее – нескончаемый ряд. Невидимый талант стучался в ней, как ребенок во чреве. Но больше всего она хотела сменить среду обитания. Туда, где отдельные квартиры, яркие чувства, возвышенные разговоры. Туда, где слава, любовь и богатство. И благородство. Ну кто же этого не хочет?
Нонна самостоятельно нарыла какой-то драматический кружок и ездила туда на трамвае. А к вечеру возвращалась. Ее провожал намертво влюбленный черноволосый мальчик Андрюша.
Помню картинку, которая впечаталась в мою память: Нонна приближается к дому, ей в лицо дует сильный ветер, оттягивает волосы. Платье подробно облепляет ее тело – бедра, ноги и устье, где ноги сливаются, как две реки. Ничего лишнего, только симметрия, законченность и изящество. Маленький шедевр. Устье – как точка. Создатель поставил точку.
Нонна шла и щурилась от ветра. Ее ресницы дрожали.
Андрюша – пригожий и грустный. Он как будто предчувствует, что Нонна скоро улетит. У нее другие горизонты. Ей нечего делать в этом заводском районе, среди простых и недалеких людей. Она – ананас и должна расцветать среди ананасов – изысканных и благоуханных.
* * *Нонна получила аттестат зрелости, уехала в Москву и поступила в театральное училище. Она сразу и резко оторвалась от нас, как журавль от курицы. Журавль – в облаках, а курица только и может, что подпрыгнуть и долететь до забора.
Тетя Тося проговорилась, что в Нонну влюбился декан – профессор по фамилии Царенков.
Наша мама тихо плакала от зависти и от горького осознания: одним все, а другим ничего. Почему такая несправедливость?
Я была искренне рада за Нонну. Если ей выпало такое счастье, значит, оно существует в природе. Счастье – это не миф, а реальность. А реальность доступна каждому, и мне в том числе.
Ленка не обнаружила ни радости, ни зависти. Ей было все равно.
Ленка поступила в педагогический институт, я собиралась в медицинский. Мы готовились пополнять ряды советской интеллигенции.
У меня было одновременно два кавалера. Один – Гарик, веселый и страшнючий, готовый на все. Другой – красивый, но ускользающий, не идущий в руки. Его мама говорила: «Она затаскает тебя по комиссионным. А тебе надо писать диссертацию…»
Ленкина личная жизнь стояла на месте. У нее было по-прежнему сонное выражение лица, никакой заинтересованности. Любовь шла мимо нее, не заглядывая в Ленкину гавань.
Мой первый кавалер Гарик постоянно приходил в наш дом. Не заставал меня и садился ждать. Ленка его развлекала как умела, показывала альбом со своими рисунками. Ее рисунки были однотипны: испанский идальго с высоким трубчатым воротником, в большой шляпе и с усами. Лена рисовала только карандашом и только испанцев. Откуда эта фантазия? Я предполагаю, что в одной из прошлых жизней она была одним из них, жила в Испании, и генетическая память подсовывала эти образы.
Мой первый кавалер Гарик оказался настойчивым. Все ходил и ходил. А меня все не было и не было. И вот однажды я заявилась домой в полночь, распахнула дверь в комнату. Ленка и Гарик разлетелись в разные стороны дивана. «Целовались», – поняла я. Ну и пусть.
Потом нас обокрали. Какая-то пара попросилась переночевать. Они представились как знакомые знакомых. Простодушная мама, ничего не подозревая, пустила людей на одну ночь. Утром мама уехала на работу. Мы разбрелись по институтам.
А сладкая парочка все упаковала и вывезла.
Вечером пришли оперативники и увидели на подоконнике маленький топорик. Они показали его маме. Топорик предназначался мне или Ленке, если бы мы вернулись не вовремя.
Мама поняла, что легко отделалась, и обрадовалась. Однако все, что было нажито: пальто, зимние и осенние, обувь, постельное белье… Сколько карманов надо вышить, сколько сидеть, сгорбившись, чтобы восстановить утраченное.
Мама плакала, но недолго. Моя мама, как кошка, могла упасть с любой высоты и приземлиться на все четыре лапы.
Каким-то образом она сосредоточилась, сгруппировалась, выпросила на работе пособие и сшила нам новые пальто. Ленке фиолетовое. Мне – цвета морской волны. Ленкино пальто прямого покроя шло мне больше, чем мое, расклешенное. Я шантажировала сестру. Я говорила:
– Дай мне надеть твое пальто, иначе я пойду с Гариком на свидание.
Ленка уходила, через минуту возвращалась, неся драгоценное пальто на руке, кидала им в меня и говорила:
– Бери, сволочь…
Я наряжалась и уходила. Действительно, сволочь…
В ту пору я постоянно смотрела на свое отражение в зеркале нашего шкафа. Я постоянно ходила с вывернутой шеей и не могла отвести от себя глаз. Я и сейчас помню себя, отраженную в зеркале в югославской кофте и маленькой бархатной шляпке. Цветущая юность, наивность и ожидание любви.
Любовь тем временем полыхала в Ленкиной душе. Она так же разговаривала, как Гарик, так же поворачивала голову. Она в него перевоплощалась. Это называется «идентификация Я». Ленкино «Я» и Гарика слилось в одно общее «Я».
Он входил в наш дом, и дом тут же наполнялся радостью. Гарик воспринимал жизнь как праздник, карнавал и сам был участником карнавала и заставлял веселиться всех вокруг. Я забыла сказать: он был не только страшнючий, он еще был талантливый, умный, яркий начинающий ученый.
Почему я отдала его Ленке? Но слава Богу, отдала не в чужие руки, а родной сестре.
Однажды Гарик отрезал от своей рубашки две пуговицы, потом разжевал немножко хлеба и, как на клей, налепил пуговицы на глаза гипсового Ломоносова. Этот Ломоносов стоял у нас в виде украшения.
Гарик ничего не сказал и ушел. А вечером мы увидели. Я помню радостное изумление, которое обдало нас, как теплым ветром. Ленка смеялась. И мама смеялась. В ее жизни было так мало веселых сюрпризов…
Я навсегда запомнила эту минуту, хотя что там особенного…Гарик был творческий парень. Он помог сочинить мне мой самый первый рассказ. Мы просто сидели, болтали, и он выстроил мне схему, конструкцию, сюжет. Писала я, конечно, сама, одна. Но без четкой конструкции все бы рассыпалось. Нижняя челюсть Гарика немножко выдавалась вперед. В народе это называлось «собачий прикус». Вот, оказывается, в чем дело… Челюсть меня не устраивала. А Ленка не замечала собачьего прикуса. Вернее, замечала, но со знаком плюс. Гарик казался ей законченным красавцем. У него были глубокие умные бархатные глаза с искорками смеха. И выражение лица такое, будто он что-то знает, да не скажет. И, глядя на него, я всегда что-то ждала. Ждала, что он хлопнет в ладоши, крикнет «Ап!» – и все затанцуют и запрыгают, как дети. По поводу чего? А это совершенно не важно. Просто выплескивается радость жизни. Причина – жизнь.