Виктор Астафьев - Пастух и пастушка
Надо было проверять взвод, готовиться к отражению новой атаки, если она возникнет, налаживать связь.
Старшина успел уже закурить. Он присел на корточки — его любимая расслабленная поза в минуту забвения и отдыха, смежив глаза, тянул цигарку, изредка, без интереса посматривал на тушу танка, темную, неподвижную, и снова прикрывал глаза, задремывал.
— Дай мне! — протянул руку Борис.
Старшина окурка взводному не дал, достал сначала рукавицы взводного из-за пазухи, потом уж кисет, бумагу, не глядя сунул, и когда взводный неумело скрутил сырую цигарку, прикурил, закашлялся, старшина бодро воскликнул:
— Ладно ты его! — и кивнул на танк.
Борис недоверчиво смотрел на усмиренную машину: такую громадину! Такой маленькой гранатой! Такой маленький человек! Слышал взводный еще плохо. И во рту у него была земля, на зубах хрустело, грязью забило горло. Он кашлял и отплевывался. В голову ударяло, в глазах возникали радужные круги.
— Раненых… — Борис почистил в ухе. — Раненых собирать! Замерзнут.
— Давай, — отобрал у него цигарку Мохнаков, бросил ее в снег и притянул за воротник шинели взводного ближе к себе. — Идти надо, — донеслось до Бориса, и он снова стал чистить в ухе, пальцем выковыривая землю.
— Что-то… Тут что-то…
— Хорошо, цел остался. Кто ж так гранаты бросает!
Спина Мохнакова, погоны его были обляпаны грязным снегом. Ворот полушубка, наполовину с мясом оторванный, хлопался на ветру. Все качалось перед Борисом, и этот хлопающий воротник старшины, будто доской, бил по голове, не больно, но оглушительно. Борис на ходу черпал рукой снег, ел его, тоже гарью и порохом засоренный. Живот не остужало, наоборот, больше жгло.
Над открытым люком подбитого танка воронкой завинчивало снег. Танк остывал. Позвякивало, трескаясь, железо, больно стреляло в уши. Старшина увидел девушку-санинструктора без шапки, снял свою и небрежно насунул ей на голову. Девушка даже не взглянула на Мохнакова, лишь на секунду приостановила работу и погрела руки, сунув их под полушубок к груди.
Карышев и Малышев, бойцы взвода Бориса Костяева, подтаскивали к танку, в заветрие, раненых.
— Живы! — обрадовался Борис.
— И вы живы! — тоже радостно отозвался Карышев и потянул воздух носищем так, что тесемка развязанной шапки влетела в ноздрю.
— А пулемет наш разбило, — не то доложил, не то повинился Малышев.
Мохнаков влез на танк, столкнул в люк перевесившегося, еще вялого офицера в черном мундире, распоротом очередями, и тот загремел, будто в бочке. На всякий случай старшина дал в нутро танка очередь из автомата, который успел где-то раздобыть, посветил фонариком и, спрыгнув в снег, сообщил:
— Офицерья наглушило! Полна утроба! Ишь как ловко: мужика-солдата вперед, на мясо, господа — под броню… — он наклонился к санинструктору: — Как с пакетами?
Та отмахнулась от него. Взводный и старшина откопали провод, двинулись по нему, но скоро из снега вытащили оборвыш и добрались до ячейки связиста наугад. Связиста раздавило в ячейке гусеницей. Тут же задавлен немецкий унтер-офицер. В щепки растерт ящичек телефона. Старшина подобрал шапку связиста, выбил из нее снег о колено и натянул на голову. Шапка оказалась мала, она старым коршуньим гнездом громоздилась на верхушке головы старшины.
В уцелевшей руке связист зажал алюминиевый штырек. Штырьки такие употреблялись немцами для закрепления палаток, нашими телефонистами — как заземлители. Немцам выдавали кривые связистские ножи, заземлители, кусачки и прочий набор. Наши все это заменяли руками, зубами и мужицкой смекалкой. Штырьком связист долбил унтера, когда тот прыгнул на него сверху, тут их обоих и размичкало гусеницей.
Четыре танка остались на позиции взвода, вокруг них валялись полузанесенные снегом трупы. Торчали из свежих суметов руки, ноги, винтовки, термосы, противогазные коробки, разбитые пулеметы, и все еще густо чадили сгоревшие «катюши».
— Связь! — громко и хрипло выкрикнул полуглухой лейтенант и вытер нос рукавицей, заледенелой на пальце.
Старшина и без него знал, что надо делать. Он скликал тех, кто остался во взводе, отрядил одного бойца к командиру роты, если не сыщет ротного, велел бежать к комбату.
Из подбитого танка добыли бензин, плескали его на снег, жгли, бросая в костер приклады разбитых винтовок и автоматов, трофейное барахло. Санинструкторша отогрела руки, прибралась. Старшина принес ей меховые офицерские рукавицы, дал закурить. Перекурив и перемолвившись о чем-то с девушкой, он полез в танк, пошарил там, освещая его фонариком, и завопил, как из могилы:
— Е-е-эсть!
Побулькивая алюминиевой флягой, старшина вылез из танка, и все глаза устремились на него.
— По глотку раненым! — обрезал Мохнаков. — И… немножко доктору, — подмигнул он санинструкторше, но она никак не ответила на его щедрость и весь шпанс разделила по раненым, которые лежали на плащ-палатках за танком. Кричал обгорелый водитель «катюши». Крик его стискивал душу, но бойцы делали вид, будто ничего не слышат.
Раненный в ногу сержант попросил убрать немца, который оказался под ним, — студено от мертвого. Выкатили на верх траншеи окоченелого фашиста. Кричащий его рот был забит снегом. Растолкали на стороны, новытаскивали из траншеи и другие трупы, соорудили из них бруствер — защиту от ветра и снега, над ранеными натянули козырек из плащ-палаток, прикрепив углы к дулам винтовок. В работе немного согрелись. Хлопались железно плащ-палатки под ветром, стучали зубами раненые; и, то затихая в бессилии, то вознося отчаянный крик до неизвестно куда девшегося неба, мучался водитель. «Ну что ты, что ты, браток?» — не зная, чем ему помочь, утешали водителя солдаты.
Одного за другим посылали бойцов в батальон, никто из них не возвращался. Девушка отозвала Бориса в сторону. Пряча нос в спекшемся от мороза воротнике телогрейки, она стукала валенком о валенок и смотрела на потрепанные рукавицы лейтенанта. Помедлив, он снял рукавицы и, наклонившись к одному из раненых, натянул их на охотно подставленные руки.
— Раненые замерзнут, — сказала девушка и прикрыла распухшими веками глаза. Лицо ее, губы тоже распухли, багровые щеки ровно бы присыпаны отрубями — потрескалась кожа от ветра, холода и грязи.
Уже невнятно, будто засыпая с соской во рту, вхлипывал обожженный водитель.
Борис засунул руки в рукава, виновато потупился.
— Где ваш санинструктор? — не открывая глаз, спросила девушка.
— Убило. Еще вчера.
Водитель смолк. Девушка нехотя расклеила веки. Под ними слоились, затемняя взгляд, недвижные слезы. Борис догадался, что девушка эта из дивизиона эрэсовцев, со сгоревших машин. Она, напрягшись, ждала — не закричит ли водитель, и слезы из глаз ее откатились туда, откуда возникли.
— Я должна идти. — Девушка поежилась и постояла еще секунду-другую, вслушиваясь. — Нужно идти, — взбадривая себя, прибавила она и стала карабкаться на бруствер траншеи.
— Бойца!.. Я вам дам бойца.
— Не надо, — донеслось уже издали. — Мало народу. Вдруг что.
Спустя минуту Борис выбрался из траншеи. Срывая с глаз рукавом настывшее мокро, пытался различить девушку во тьме, но никого и нигде уже не было видно.
Косыми полосами шел снег. Хлопья сделались белей, липучей. Борис решил, что метель скоро кончится: густо повалило — ветру не пробиться. Он возвратился к танку, постоял, опершись на гусеницу спиной.
— Карышев, Малышев, собирайте все в костер! — угрюмо распорядился лейтенант и тише добавил: — Раздевайте убитых, чтобы накрыть, — показал он взглядом на раненых, — и рукавицы мне где-нибудь найдите. Старшина! Боевое охранение как?
— Выставил.
— К артиллеристам бы сходить. Может, у них связь работает?
Старшина нехотя поднялся, затянул туже полушубок и поволокся к пушчонкам, что так стойко сражались ночью. Вернулся скоро.
— Одна пушка осталась и четыре человека. Тоже раненые. Снарядов нет. — Мохнаков охлопал снег с воротника полушубка и только сейчас удивленно заметил, что он оторван. — Прикажете — артиллеристов сюда? — прихватывая ворот булавкой, спросил он.
Борис кивнул. И те же Малышев и Карышев, которым износу не было, двинулись за старшиной.
Раненых артиллеристов перетащили в траншею. Они обрадовались огню и людям, но командир орудия не ушел с боевой позиции, попросил принести ему снарядов от разбитых пушек.
Так, без связи, на слухе и нюхе, продержались до утра. Как привидения, как нежити, появлялись из темноты раздерганными группами заблудившиеся немцы, но, завиден русских, подбитые танки, чадящие машины, укатывались куда-то, пропадали навечно в сонно укутывающей все вокруг снежной мути.
Утром, уже часов около восьми, перестали ухать сзади гаубицы. Смолкли орудия слева и справа. И впереди унялась пушчонка, звонко ударив последний раз. Командир орудия или расстрелял поднесенные ему от других орудий снаряды, или умер у своей пушки. Внизу, в пойме речки или в оврагах, догадался Борис, не унимаясь бухали два миномета, с вечера было их там много; стучали крупнокалиберные пулеметы; далеко куда-то, по неведомым целям начали бить громогласно и весомо орудия большой мощности. Пехота уважительно примолкла, да и огневые точки переднего края одна за другой стали смущенно свертывать стрельбу; рявкнув на всю округу отлаженным залпом, редкостные орудия (знатоки уверяли, что в дуло их может запросто влезть человек!), тратящие больше горючего в пути, чем пороху и снарядов в боях, высокомерно замолчали, но издалека долго еще докатывались толчки земли, звякали солдатские котелки на поясах от содрогания. Но вот совсем перестало встряхивать воздух и снег. Дрожь под ногами и в ногах унялась. Снег оседал, лепился уже без шараханья, валил обрадованно, сплошно, будто висел над землей, копился, дожидаясь, когда стихнет и уймется внизу огненная стихия.