Эдуард Кочергин - Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека
Завистники говорили, что у него была тяжёлая задница. Но я заметил за ним и некоторую ловкость: он, разбежавшись, хватал козу за рога и резко вспрыгивал на неё. Задние козьи ноги даже подгибались при этом. Одним словом, Петруха слыл лучшим наездником, мы им гордились и глубоко его уважали. Он тоже сознавал собственную значительность и был признан всеми пацанами «старшаком». Да и годов ему стукнуло уже десять.
Однажды, когда мы все паслись около кухни и, как всегда, играли «в козу», на наши задворки неожиданно из кухонной двери вышла начальница Жаба. А на козе в этот момент восседал в позе победителя Петруха. Энкавэдэшная художница быстро схватила его за ухо, сняла с «коня» и, выворачивая ему ухо, повела к себе в кабинет-мастерскую, приговаривая квакающим голоском: «Я тебе сейчас, Медный всадник, покажу такую козу, что ты узнаешь, почём лихо стóит». Мы в ту пору не знали ничего о Медном всаднике, никто из нас не видел его никогда, даже во сне. Но уж больно подошел данный Жабой титул нашему старшему Петру. С тех пор он стал прозываться у нас Медным Всадником.
Вот с ним-то, титулованным, я и бежал из детприемника на родину — в Питер, то есть Ленинград. Точнее, это он бежал со мною, ведь я был тенью. Прозвище моё было Тень. Пацаньё окрестило меня так за худобу и прозрачность. Он был Всадником, да ещё и Медным, а я всего-навсего Тенью, но мы вместе бежали в мой Ленинград из Чернолучей, что на Иртыше, под городом Омском.
У него было две причины для побега. Первая, конечно, — Жаба, которую он ненавидел за унижение и боль. А вторая, главная, — он недоедал в детприёмнике, как сам считал, хотя ел намного больше, чем мы. Но ему казалось, что в другом месте, особенно в Ленинграде, кормить будут куда лучше, так как там в войну голодали, а сейчас, по слухам, там всё хорошо едят. А раз мы тоже голодали — нас обязательно сытно накормят.
Петруха был талантливым добытчиком и обладал колоссальным нюхом на еду. Необъяснимо, как он чувствовал, куда надо двигаться, чтобы оказаться свидетелем поедания съестного и к этому присоединиться. Меня он успешно выставлял как «жертву голода». Думаю, что и в побег взял из-за моей дистрофии, чтобы на ней зарабатывать — глядя на «тень», жрущий не мог с нами не поделиться. А как только мы получали свою долю, она с невероятной быстротой исчезала в Петрухином желудке. Я чаще всего был наблюдателем, а если и получал часть еды, то ровно столько, сколько требовалось для продолжения жизни.
Уговорить меня бежать ему ничего не стоило. Война кончилась, и я думал, что моя матка Броня уже там, в Ленинграде, и мне можно к ней вернуться. И я снова буду говорить по-польски. К тому же Петруха был Всадником, а я — Тенью. И мы бежали вместе. Бежали на барже, доставлявшей в разные места по Иртышу продукты. Детское заведение НКВД тоже получало с неё свою часть с нашей помощью. Мы переносили продукты на себе от пристани до кухни и прекрасно знали устройство баржи изнутри.
Путешествие на барже было малоинтересным. Мы прятались в трюме, среди пустых ящиков из-под продуктов, и спали вместе с крысами. Крысы тёплые, и сытые — не опасны… Всадник мой, быстро съев взятую с собой еду, несколько раз пожалел, что бежал от пайки, но было поздно.
После разных мытарств — голода, холода — мы приплыли в «отдалённое место», Омск. Талант Петрухи привёл нас на омский вокзал. Он нутром чувствовал, что там будет жратва, что именно там нас накормят и мы двинем по железной дороге дальше на запад, в мой Питер. Пришли мы с ним не на сам вокзал, а на сортировочную его часть и оказались среди составов с солдатами, которые, как выяснилось, ехали после немецкого фронта на японский. К ним присоединяли омские вагоны. И между составами неожиданно натолкнулись на странно весёлый, не похожий на другие «пьяный» поезд. За зарешеченными окошками торчали бритые солдатские головы, с жадностью рассматривающие всё, что происходило на улице. Только один вагон-теплушка был открыт, и в нём шло буйное веселье. «Наверное, начальственный вагон», — подумали мы.
Из этой-то теплушки и заметили нас, вернее, сначала меня: «Смотри-ка, залётка какая чахоточная появилась», — услышал я оттуда. Другой поддатый дядька спросил: «Пацан, а пацан, кто же тебя так охудил?» Петька тут же за моей спиной пожалился, что мы оголодали, — нет ли у дядек поесть нам? «Смотрите-ка, какой вдруг шустрый румянчик объявился! Эй ты, козлик, чего за щепку-то прячешься? — прохрипел старший из них. — По тебе не видно, что ты оголодал. Выдавил из дружка всё, а сам ничего себе, пухленький. Прямо козлик! Ну, иди сюда, ладо мое, забирайся к нам! Накормим всласть. И заодно „чахотку“ забирай свою!»
Все они, одетые в солдатскую форму, чем-то отличались от других, нормальных военных. Да и вели себя в теплушке по-хозяйски, видать, главными были в «весёлом» составе и «панствовали», то есть пили, играл в карты, не обращая никакого внимания на охрану.
Во время кормиловки я заметил, что они плотоядно рассматривали Петра, даже пощипывали его, хлопая по заднице и приговаривая: «Задок-то какой отрастил аппетитный, а!» Мне стало не по себе. Почувствовав неладное, я несколько раз толкнул своего дружка, но он был занят едой, и только едой. У дядек на руках я увидел татуировки, и мне ещё показалось, что их игра в карты связана была с нами, то есть с ним, с Петрухой, мой подозрительный кашель их отпугивал. Я еще раз толкнул его в бок и предложил сходить по нужде. Он с жадностью продолжал есть. Отчаявшись обратить его внимание на опасные странности, закашлявшись, я попросился по-малому (мол, близко, под вагоном) — и бежал. Бежал в настоящем испуге от этого кормления, бежал от слова «козлик», страшноватый уголовный смысл которого понял вскоре после этой истории. Бежал от этого лиха, бежал в Ленинград, не зная, что там есть свой Медный всадник. Вскоре мне повезло — на товарняке я рванул в Челябинск. Много позже, во взрослом состоянии, от одного военного человека я услышал, что маршал Малиновский, командовавший Забайкальским фронтом в Японскую кампанию, сам в прошлом блатной, в первую ночь войны с самураями без предупреждения наших верхов, без артподготовки, которую ждали японцы, бросил под утро на них отобранных в наших тюрьмах и лагерях матёрых зэков-уголовников. Они финками, без единого выстрела, перерезали японцев, спавших в первой линии окопов Квантунской армии. Говорят, что почти все зэки погибли от наших же пуль, но дело своё сделали и определили успех наступления советских войск. Может быть, этого и не было, но, услышав рассказ военного очевидца, я вспомнил страшный «весёлый» эшелон на омских путях и Петруху-всадника, превращённого в «козлика».
А настоящего Медного всадника я увидел только через семь лет.
Томас Карлович Японамать
Знаете ли вы, что такое детский приёмник НКВД? Мне пришлось маяться в нескольких. Каждый был чем-то примечателен. Если память мне не изменяет, в детприёмник города Молотова я попал в 1948 году.
Я бежал из Сибири в свой Питер в 1945-м, бежал медленно, потому что меня по дороге всё время забирали — в детприёмники сдавался обычно к осени, когда начинало холодать и наступало время ученья.
В моей биографии молотовский детприёмник отмечен одним замечательным человеком. Была там, разумеется, охрана, были воспитатели, экспедиторы и разные другие должности, называемые у нас по-своему: цербер, вертухай. А самым заметным человеком и самым, пожалуй, добрым (при всей мрачности и молчаливости) считался помхоз-кастелян Томас Карлович. Чухонский эстонец по национальности, а по прозвищу-Японамать. Действительно, если он ругался, то говорил только это слово.
Естественно, меня заинтересовало, почему он так ругается. Стесняется или не знает другого? Раньше я ничего подобного не слышал. Ходила легенда, что он жил в Японии, тоже в каком-то приёмнике. Такое соединение — эстонец, живший в Японии, — меня страшно интриговало. Может быть, я так и остался бы со своим любопытством, но получилось, что заболел цербер, с которым мы ходили в баню. И самый большой начальник, помхоз, выдававший мыло и полотенца, этот большой белотелый старик, сам повёл нас.
И вот здесь я ошалел. Это был мой первый Эрмитаж. Когда он разделся, я увидел то, про что старшие посидельцы-детприёмовцы уже знали, и слух про это ходил, но какой-то неясный. Я увидел, что от пяток до шеи он весь выколот цветной тушью. И как выколот! Фантастические гравюры на коже живого человека — Сальвадору Дали не снилось! Я до этого, начиная с 1941 года, когда у меня появилась память, видел много наколок, но очень грубых, варварских. А здесь увидел нечто такое, что казалось сделанным не людскими руками. Гравюра! Это были потрясающей красоты драконы, звери, узкоглазые люди с крыльями, горы не горы, незнакомые мне пейзажи… Это была фантастика! Все замерли. И стали вокруг него ходить. Он уже к этому привык, мылся, не обращал внимания, а если ему мешали — просто отодвигал нас своей рукой в татуировке и произносил: «Японамать».