Тибор Фишер - Коллекционная вещь
Вот, пожалуйста: Шумерия. Травка зеленеет, солнышко блестит. День публичной казни. Я – кухонная утварь, смирная и покладистая, служить готова всем и каждому. Ешьте, гости дорогие. Не наелись с вечера, проголодались – накормлю, я – хранилище местных запахов, вместилище рыбы и мяса. Перехожу из рук в руки.
Я – чаша.
Полная чаша.
С верхом. Чего только во мне нет! Одной злобы и зависти накопилось за тысячелетия столько, что, если б Роза смогла сорвать с меня личину, разглядеть, что скрывается за потрескавшейся от времени глиной, – ослепла бы, лишилась рассудка.
К девяноста двум видам всевозможных сюрпризов, коим я была свидетельницей, теперь прибавился еще один, девяносто третий; впервые за миллионы лет думающую керамическую вазу застали врасплох – и где?! В дешевой двухкомнатной квартирке в непрестижном районе южного Лондона.
– Какая ты у меня оригинальная, – говорит Роза и опускает меня на стол
– неформальным общением со мной она, похоже, полностью удовлетворена. Глаза сверкают. Еще бы – такого наслушаться! Но – хорошенького понемножку: изливать ей свою бессмертную душу каждый день я не намерена. Заглянула в бездонный колодец – и хватит.
Внимательно меня изучает. Ее взгляда я не боюсь, изучай-изучай, все равно ничего не изучишь, я боюсь ее прикосновений, рук, пальцев. Теребит серьги – турмалин в спиралевидной серебряной оправе. Серьги чем-то напоминают одинокого воина, отбивающегося от противника на горном перевале. Она, впрочем, этого не знает. Не знает, но чувствует.
Что до цвета ее глаз, то всего в моей коллекции десять тысяч девятьсот сорок девять основных оттенков. У Розы глаза серые, такой цвет я называю «цветом кефали». По всей вероятности, она пытается прикинуть, сколько я стою. (Роза работает на аукционистку и должна знать, во что такая ваза может обойтись покупателю.)
Посмотрим, чего стоит она, Роза. Двадцать шесть лет. Рост и вес – как в модном журнале: пять футов четыре дюйма, сто двадцать пять фунтов. Волосы каштановые. Из пятидесяти двух оттенков каштанового цвета у нее тот, что я именую «генуэзским каштановым». На торгах приличную цену за нее бы не дали: мужчины предпочитают платить деньги за броскую, роковую красоту. Юмор, обаяние на мужском рынке не котируются, хотя в прохладном сумраке спальни самцы наверняка оценили бы ее по достоинству.
Уходит живописать картины прошлого за прикрытыми веками. Мое пристанище, голая квадратная прихожая, погружается во мрак. Одиночная камера, куда без суда и следствия брошена глиняная посудина.
За приоткрытой дверью спальни Роза, выхваченная из темноты снопом яркого электрического света, готовится ко сну. Срывает одежды. Груди: всего-то двести двадцать видов; ягодицы – двести восемьдесят четыре. Я веду учет. Фиксирую. Делаю свое дело. Форма пупка – номер шестьдесят семь из общего числа две тысячи двести тридцать четыре. «Лысый мертвец» называется.
С пупком «лысый мертвец» в моей коллекции собраны двадцать пять землепашцев, девятнадцать лиц неопределенной профессии, пятнадцать пастухов, четырнадцать воинов, десять служанок, девять швей, семь пекарей, шесть шлюх, пять поваров, пять представителей благородного сословия, три дискобола, три певца, три переписчика, два паромщика, два флейтиста, две кружевницы, два монарха, два раба, два винодела, а также бакенщик, красильщик волос, лентопродавец, маркитант, мученик, насыпатель долменов, ничтожество, павлинолог, палеонтолог, подбиральщик подвыпивших прощелыг, порицатель пороков, птицелов, самбуковед, собиратель колючей проволоки, спинонатиральщик, торговец свечами, установщик межевых столбов, устрициолог.
Мрак расползается повсюду; шумы, что в дневное время не слышны, теперь звучат в полную силу. Все неодушевленное при посредстве ночи одушевляется. Платяные шкафы стонут и ворчат, стулья судорожно вздрагивают, доски пола суетливо ерзают. А я вслушиваюсь.
Проходит два часа пятьдесят три минуты. Дремотную тишину взрывает оглушительный звонок. Оглушительней не бывает.
Роза, качаясь со сна, встает и нажимает кнопку домофона.
– Кто это? – Слова даются ей с большим трудом.
– Это Никки. Простите, что так поздно.
– Вы не в ту квартиру звоните.
– Вы ведь Роза? Корнелия вам ничего не передавала?
Нетвердые шаги в коридоре, незваная гостья впущена. Вижу ее мельком. Вся как на шарнирах, походочка пружинистая, деловая, на спине рюкзак. На вид лет тридцать, никак не больше. Но и не меньше. Я еще не теряю надежды заполучить в свою коллекцию нос под номером сто шестьдесят семь, нос же Никки, к сожалению, укладывается в сто шестьдесят шесть разновидностей, которые у меня уже имеются. Порядковый номер ее носа – восемьдесят восьмой, или «бегония». Это тот самый нос. Таким носом я наделила Лаису, когда превращалась в чернофигурную вазу в том стиле, который сейчас принято именовать «горгонским» (и который в действительности является моим собственным).
Никки – с дороги. Похоже – с большой. Она во всех подробностях повествует, как добиралась сюда на попутках из Испании. И то сказать, от нее пышет поистине южным жаром. Роза, хотя ее среди ночи подняли с постели, слушает о злоключениях таинственной пришелицы не без интереса.
Никки извиняется, она не понимает, как так получилось, что Корнелия, ее венская подруга, Розу не предупредила. Извиняется многократно, раз двадцать, не извинившись лишь за одно – за то, что соврала. Существует девяносто один способ говорить правду – и девяносто второго я не услышала. Зато я услышала пятьдесят девятый способ вранья (из существующих двухсот десяти), который в моей коллекции именуется «дикая земляника».
Однако Роза, которая больше всего на свете хочет поскорей залезть под одеяло и в отличие от меня правду и ложь не коллекционирует, отводит Никки в гостиную и вручает ей комплект постельного белья.
– На сколько я могу здесь задержаться? – интересуется Никки, прекрасно понимая, что в данный момент вопрос этот неактуален. Отсрочка ей обеспечена. Итак, перед нами существо, которое не погрешило против истины лишь однажды – назвав свое имя.
Никки у Розы
Мрак рассеивается – утро. Роза встает с постели и начинает собираться, вовсе не стараясь при этом поменьше шуметь. Никки, напротив, признаков жизни не подает, ибо понимает: невозможность вступить в беседу с хозяйкой дома означает невозможность вести дискуссию на столь животрепещущую тему, как злоупотребление гостеприимством.
Оставив записку на предусмотрительно накрытом к завтраку кухонном столе, Роза отбывает, после чего, с не меньшей предусмотрительностью отсчитав пять минут (на тот случай, если Роза вдруг вернется, либо что-то забыв, либо сделав вид, что забыла), Никки врывается на кухню и набрасывается на еду с тем аппетитом, каким поглощаются только бесплатные завтраки. Чаем с молоком из дешевой фаянсовой кружки завтрак не ограничивается. Никки отдает должное трем круассанам, стольким же кускам холодного ростбифа, а также банке маринованной свеклы, крышка которой упорно не желает открываться. Оставив свеклу в покое, она смерчем проносится по квартире, заглядывает во все углы, где хранятся обычно самые интимные вещи; ничего не находит, раскрывает от нечего делать Розин дневник – и тут подает голос домофон.
По-хозяйски нажав на клавишу домофона, Никки прислушивается к голосу снизу, деловито, чтобы к слуховому впечатлению добавилось зрительное, выглядывает в окно, бормочет: «Но не больше четырех минут» – и впускает в квартиру двадцатидвухлетнюю негритянку, на вид продавщицу, с семью экземплярам какого-то журнала под мышкой. Негритянка несколько смущена: во вторник утром, да еще пасмурным, выслушивать лекцию об устройстве мироздания лондонцы обычно не расположены.
Не будучи самым искусным оратором на свете, она тем не менее приступает к затверженной евангелической лекции. Строчит как из пулемета. Никки ее не перебивает. Загадочно улыбается – чему-то своему.
Через четыре минуты двенадцать секунд после того, как Свидетельница Иеговы переступила порог Розиной недвижимости, она начинает, не без посторонней помощи, раздеваться. Через шесть минут десять секунд ее одежда прикрывает лишь затянутый ковром пол. Свидетельница Иеговы, надо полагать, захвачена врасплох – особого сопротивления она не оказывает. В следующий момент с ней начинают твориться вещи, которые прежде она и представить себе не могла и о которых, очень может быть, ни разу в жизни даже не слыхала. Трудно сказать, с чем ей приходится бороться в первую очередь: с тем удовольствием, которое она испытывает, или с самой собой. Жаль, что в Священном Писании нет соответствующих иллюстраций.
В этом году, в этом топосе Свидетельница Иеговы не столь обольстительна, чтобы репортеры вручали ей на улице свои визитные карточки. А между тем, по моим подсчетам, из шестисот сорока видов обольщения двадцать приходится на дурнушек.