Михаил Шишкин - Письмовник
Тихо совсем шепнула. Потом громче. А ты не понял, что я тебе шепчу, и бурчишь в ответ:
— Я скоро, скоро.
Будто мне нужна ванная.
Ты мне нужен, ты!
Вот сидишь перед духовкой с ложкой в одной руке и раскрытой поваренной книгой в другой. Что-то на тебя нашло. Сказал, что все приготовишь сам, и чтобы я не мешала. А я специально заходила на кухню, будто мне что-то нужно, а на самом деле только чтобы на тебя посмотреть. Помнишь? Ты мял фарш, и я не удержалась, тоже засунула в кастрюлю руки — как чудесно было мять с тобой эту пахучую говяжью мякоть, и фарш вылезал между пальцами!
Вообще с поварешками, прихватками и сковородками ты был не в ладах — все у тебя в руках оживало и норовило вывернуться, выскочить, улизнуть.
Я все-все помню.
Лежали и не могли друг от друга отцепиться — а потом полукруг от моих зубов на твоем плече.
Наши ноги переплетаются, ступни льнут, ластятся, и скользкие после крема пальцы входят друг в друга.
В трамвае на нас оборачиваются — твой кулак у моего носа, а я целую ту косточку, которая июль.
Поднимаемся к тебе, и кажется, что лифт ползет невыносимо медленно.
Под стулом твои ботинки, в которые засунуты носки.
Ты тогда в первый раз целовал меня там, а я никак не могла расслабиться. Вырастаешь и знаешь, что там нельзя трогать. Это ведь только мальчикам кажется, что у девочек между ног тайна, а там мокроты, миазмы, бактерии.
Утром не могла найти трусики, куда-то пропали, все обыскала, не нашла. Я и сейчас думаю, что это ты их стащил и куда-то спрятал. Так и пошла. Иду по улице, ветер лезет под юбку, и такое удивительное ощущение, что это ты везде кругом.
Я знаю, что я есть, но мне нужны все время доказательства, прикосновения. Без тебя я — пустая пижама, брошенная на стул.
Только из-за тебя мне стали дороги мои собственные руки, ноги, мое тело — ведь ты его целовал, ведь ты его любишь.
Посмотрю в зеркало и ловлю себя на мысли: а ведь это та, которую любит он. И нравлюсь себе. А раньше никогда себе не нравилась.
Закрываю глаза и представляю себе, что ты здесь.
Тебя можно потрогать, обнять.
Целую твои глаза — и губы становятся зрячими.
И так хочется провести кончиком языка, как тогда, по твоему шовчику, который тянется у тебя там, внизу, от и до, будто у малыша-голыша, и тебя слепили из двух половинок.
Где-то прочитала, что самые пахучие части тела ближе всего к душе.
Сейчас выключила свет, чтобы, наконец, свернуться клубочком и заснуть, а на небо, пока писала тебе, набежали облака. Будто кто-то стер все грязной тряпкой со школьной доски и остались одни белесые разводы.
Я чувствую, что все будет хорошо. Судьба — лишь пугает, но сохранит, защитит от настоящей беды.
***
Сашка, родная!
Я хорохорюсь, а на самом деле без тебя, без твоих писем я бы давно уже если не сдох, то перестал быть самим собой — не знаю, что хуже.
Я тебе писал про нашего мучителя, которого прозвал Коммодом, и кличка эта к нему прицепилась — как ты догадываешься, вовсе без связи с сыном Марка Аврелия. Сегодня он особенно постарался объяснить мне, что есть жизнь. Не хочу тебе про это писать. Хочется забыться, подумать о чем-то нездешнем, о том же Марке Аврелии.
Не понимаю, какая может быть связь между Марком Аврелием, который умер миллион лет назад и о котором все знают, и мной, который тут сидит в казенных колючих подштанниках и о котором никто не знает.
А, с другой стороны, вот он написал: ни один человек не счастлив, пока он не считает себя счастливым.
Вот это нас, наверно, с ним и объединяет — два счастливых человека. И какая разница, что он когда-то умер, а я еще здесь. По сравнению с нашим счастьем смерть кажется пустяком. Он перешагнул ко мне через нее, как через порог.
Это ощущение счастья идет оттого, что понимаю: все это кругом — ненастоящее. А настоящее — это как я тогда оказался у тебя впервые и зашел помыть руки в ванную, а там увидел твою губку и так остро почувствовал, что она касалась твоей груди.
Сашенька моя! Вот мы были вместе, а я ведь это по-настоящему стал понимать только здесь.
А сейчас вспоминаю и удивляюсь, что я всего этого тогда не ценил.
Помнишь, у вас на даче выбило пробки, ты мне светила свечкой, а я стоял на стуле и ковырялся с жучком. Взглянул на тебя, а ты такая была необыкновенная в полумраке, и свет от пламени переливался по твоему лицу! И в глазах отражался огонек свечи.
Или вот, мы идем по нашему парку, а ты сбегаешь все время с асфальтовой дорожки, рвешь пучки травы и приносишь мне показать то одну метелку, то другую:
— А это что? А это как называется?
Идешь с перепачканными землей каблуками.
У тебя бедный палец на ноге синий-синий — в трамвае кто-то отдавил, а ты в босоножках.
И озеро вижу.
Вода загустела, заросла ряской, облаками.
Ты подошла к самой кромке, вступила, подобрав юбку, в воду по щиколотки — попробовать. Крикнула:
— Холодная!
Вытянула ногу и поводила по поверхности, словно разглаживая складки.
Все вижу, будто это не тогда было, а прямо сейчас происходит.
Разделась, завязала волосы, чтобы не рассыпались, входишь в воду, несколько раз проверяя узел на голове.
Перевернулась на спину и молотишь озеро ногами, в снопе пены мелькают розовые пятки.
Потом ложишься звездочкой, разбросав руки и ноги, узел на голове развязался, и твои длинные волосы расплываются во все стороны.
Позже, на берегу, я украдкой, чтобы ты не заметила, бросаю взгляд туда, где у тебя между ног из-под резинки купальника выбились мокрые завитки.
А теперь вижу твою комнату.
Снимаешь туфли — наклоняешься одним плечом, потом другим.
Целую твои ладони, а ты говоришь:
— Не надо, грязные!
Обхватила мою шею руками и целуешь, кусая губы.
Вдруг вскрикнула.
Я даже испугался:
— Что случилось?
— Ты мне локтем волосы прижал.
Наклонилась надо мной, касаешься соском моих век, ресниц. Надвинула волосы шатром на нас обоих.
Стаскиваю с тебя трусики, какие-то детские, кремовые, с бантиками, ты помогаешь, поднимаешь коленки.
Целую тебя там, где кожа мягче и нежнее всего, — в бедра изнутри.
Зарываю нос в густую теплую поросль.
Кровать так отчаянно скрипит, что перебираемся на пол.
Застонала подо мной, прогнулась мостиком.
Лежим, и сквозняк — приятно по потным ногам.
У тебя на спине нежный пушок и узоры от жестких рубцов китайской циновки. Вожу пальцем по твоим острым позвонкам.
Беру ручку на столе, начинаю соединять чернильной линией твои родинки на спине. Тебе щекотно. Потом выкручиваешься у зеркала, смотришь через плечо, что получилось. Я хочу смыть, а ты говоришь:
— Оставь!
— Так и будешь ходить?
— Да.
Забросила ноги на стенку и вдруг побежала мелкими шажками по обоям, выгнулась, уперлась локтями в циновку, замерла вверх ногами. Не удержался, захотелось поцеловать тебя там — сразу сложилась, рухнула.
Я ухожу, а ты вышла проводить меня к двери — в одной маечке, под ней ничего нет, застеснялась и тянешь спереди вниз рукой за край.
В последнюю нашу ночь проснулся и слушал, как ты сопишь.
Ты привыкла спать «куколкой», закутала голову в одеяло и оставила только лунку для дыхания. Лежу и смотрю в эту лунку. А ты смешная такая — заснула с шоколадной конфетой за щекой. И у тебя изо рта шоколадная струйка.
Лежу и сторожу твое дыхание.
Прислушиваюсь к твоему ритму. И пытаюсь дышать с тобой вместе. Вдох-выдох, вдох-выдох. Вдох-выдох.
Медленно-медленно. Вот так:
Вдох.
Выдох.
Ты знаешь, мне никогда раньше не было так хорошо и уютно, как в ту минуту. Смотрел на тебя, такую красивую, такую безмятежную, сонную, трогал волосы, выбившиеся из твоего одеяльного кокона, и так захотелось защитить тебя от этой ночи, от каких-то пьяных ночных криков за окном, от всего мира.
Сашенька моя! Спи! Спи спокойно! Я здесь, дышу вместе с тобой.
Вдох.
Выдох.
Вдох.
Выдох.
Вдох.
Выдох.
***
Заглянула в почтовый ящик — от тебя опять ничего.
Надо готовиться к семинару завтра, а в голове пусто. Наплевать. Сварю кофе, залезу с ногами в кресло и буду сейчас говорить с тобой. Слушай.
Помнишь, было так здорово рассказывать друг другу что-нибудь про детство. Я ведь тебе про себя так много еще не рассказала.
А теперь грызу ручку и не знаю, с чего начать.
Знаешь, почему меня так назвали?
Я в детстве обожала всякие красивые коробочки, шкатулки в нижних ящиках нашего серванта, подолгу разбирала хранившиеся там у мамы браслеты, брошки, игральные карты, открытки — все на свете. И вот в одной коробке я нашла детские сандалики — крохотные, ссохшиеся, кукольные.
Оказалось, что у меня был старший брат. В три года он заболел, его отвезли в больницу. О нем говорили страшное слово — «залечили».