Юрий Черняк - Последний сеанс
Зато возмутились работяги:!Яшку-то за что, сволочи! Муху не обидит!.
Между тем Складовский стал наводить железной рукой дисциплину. И чем больше мерещилось, что над ним смеются, тем больше ожесточался!
Пошли под суд прогульщики и опаздывающие, чего прежде он старательно избегал, несмотря на грозные постановления директивных органов.
Но это не имело, казалось, ни малейшего воздействия на контингент.!Напугал ежа голой жопой! — сказала жена. — Какая им разница, где отбывать?! И была права. Чем оглушительнее народ напивался, тем меньше отличался Соцгородок от привычной зоны. Некоторые по пьянке составляли планы побега. И однажды таки бежали темной ночью, и вернули их с милицией через несколько суток, притихших, продрогших, протрезвевших.
Складовскому бы опомниться, но он будто закусил удила. Уже бессильный что-то исправить, он начал мстить. Мстить всем, кто, как ему казалось, наслаждался его позором. И покусился на святая святых: приказал начинать последний киносеанс в клубе не позже семи вечера.
Под предлогом, будто любители позднего кино, как правило самые молодые, просыпают утреннюю смену. Оскорбленный контингент воспринял это как удар ниже пояса. Последний сеанс был одним из немногих атрибутов свободы, какие еще оставались. И Надя даже собрала вещи, чтобы уйти к опальному Степану Калягину. «Почему к нему?» — кричал Складовский на весь дом, разбрасывая ее вещи. «А к кому? — спокойно удивлялась Надя, подбирая тряпки. — Сам же говорил, что не зря за него заступаюсь. Мне-то все равно, для меня вы все одинаковы…»
— За что жилы рвали, а водную артерию к столице пяти морей тянули? — кричали те, кто на последние сеансы ходил, чтобы почувствовать себя свободным человеком и заодно отоспаться. — На кой хрен такая амнистия?
— В самом деле, можно ли у нас проспать утром, хотя бы теоретически? — задавались риторическим вопросом немногочисленные интеллигенты Соцгородка, собираясь у кого-нибудь на чаепитие. — Если все живое в округе десяти километров вскакивает в шесть утра, заслышав наш умопомрачительный гудок?.. Наверно, так будем выскакивать из могил, услышав трубу архангела Гавриила… — добавляли вполголоса.
Гудок был едва ли не главной достопримечательностью Соцгородка и тайной гордостью его обитателей. Ни у кого, даже в самой Москве, не было такого гудка! Непомерно могучий для столь хилого заводика, он как бы позволял ему тягаться с признанными гигантами индустрии и намекал на его славное будущее.
Складовский сразу почувствовал, насколько все усугубил. Словно средневековый тиран, посмевший лишить покорный народ любимого праздника, он чувствовал, как власть навсегда ускользает из рук, а земля из-под ног.
Надя перестала показываться на людях. Иногда ее видели в директорской эмке, когда она ехала в столицу за продуктами.
Сам Складовский запил, да так, что мог неделями не показываться на службе. И она наконец ушла от него, но не к Калягину, а к главному инженеру треста, приезжавшему на завод во главе комиссии, выявившей множество недостатков в работе и личном поведении директора, от которого несло спиртным даже на заключительном заседании.
Складовского исключили из партии, сняли с поста и чуть не отдали под суд за сознательный саботаж. Но ограничились переводом заместителем начальника цеха, где на прежнюю должность был восстановлен Степан Калягин.
Потом стало известно, что от главного инженера треста Надя ушла к начальнику главка, точно так же выявившему злостные упущения в работе ее нового мужа, вплоть до вредительства, и срочно разведшегося со старой женой.
Одновременно Складовского, как ни опекал его не помнивший зла Калягин, опустили до сменного мастера.
И это продолжалось до самой войны. Чем выше поднималась Надя, меняя мужей, снимающих и сажающих друг друга, тем ниже спускался по служебной лестнице ее первый супруг.
Казалось, новое руководство завода, не способное поднять производство хотя бы до уровня, достигнутого Складовским, вымещало на нем свое бессилие, что, как ни странно, вызывало к нему сочувствие у работяг. Ему подносили, наливали, хлопали по плечу, когда он, мятый и замызганный, присоединялся к какой-нибудь пьющей компании.
Часто он приставал к собутыльникам с одним и тем же мучившим его вопросом: «Что значит — Днепрогэс изображает?» Те переглядывались, крутили пальцем у виска и спешили перевести разговор на другую тему. Или что-нибудь такое показывали, не вызывавшее с Днепрогэсом даже отдаленной ассоциации, отчего Складовский сердился и начинал выяснять отношения. Тогда его в свою очередь спрашивали: «Что такое Надя в койке изображала, если большие начальники ради нее на Колыму идут?» Складовский многозначительно улыбался, что-то припоминая, но только отрицательно качал головой: он никогда этого не скажет. Никому.
Чем больше терялся след Нади, тем больше приходилось строить догадок и предположений. Следя по газетам и радио за громкими политическими процессами, разоблачавшими злейших врагов народа, они понимающе переглядывались. Никто не верил в заговоры и происки троцкистов. Все считали, что это бывших мужей Нади Складовской сажают и расстреливают ее очередные и более высокопоставленные женихи.
Не верили и потом, когда этих несчастных реабилитировали, ибо полагали, что все равно не было сказано всей правды.
Пару раз Надю все-таки видели в центре Москвы — еще более неотразимую, хотя и исхудавшую… Один раз возле Елисеевского, когда она садилась в ЗИС-101 в чернобурках, несмотря на теплый вечер, а потом через год, в Столешниковом, всю в соболях, несмотря на жаркую погоду. Ее сопровождал молодой военный с кубиками в петлицах, весь загруженный покупками.
К тому времени Юзеф Складовский уже числился чернорабочим в литейке, и часто сменяемое заводское начальство просто забыло о нем… Почти одновременно прекратилось восхождение Нади, когда до вершины, казалось, оставалось только протянуть руку.
Последний ее супруг застрелился сам, не дожидаясь ареста. Теперь она внушала власть предержащим не столько вожделение, сколько ужас. Женитьба на ней приносила одни только несчастья, а в содержанки она упорно не шла.
Знаменитый писатель, разменявший седьмой десяток лет и второй десяток жен, плакал и ползал у ее ног, уговаривая идти к нему в музы, но ничего не добился. Он уверял, будто не имеет права, перед историей и литературой, жениться на ней. Что он, запросто вхожий к вождям, подарившим ему особняк в центре города, не принадлежит себе, а народу и партии. Что он должен успеть написать книгу о современности, которую от него ждет затаив дыхание все прогрессивное человечество. Уж больно она роковая, чтобы он мог так рисковать. Ну не в музы, так хоть в экономки! И ей достанутся все его бриллианты и дачи.
Надя была непреклонна: или женись, или катись! Она-то думала, что писателей хотя бы не сажают. Она уже устала носить им всем передачи! Она мечтала о покое и определенности, лишенная их с того злополучного осеннего вечера, когда Складовского черт дернул тащиться домой мимо бани…
И в июле сорок первого она пришла к нему в убогую комнату в бараке, куда он был переселен, вся в крепдешинах и сверкающих цацках, несмотря на последние сводки Информбюро.
— Юзеф Францевич! — сказала она этой грязной и вонючей субстанции, в которой не сразу различила бывшего мужа и властителя Соцгородка. — Я держала, сколько могла, вашу фамилию, которая всегда мне так нравилась, хотя все требовали, чтобы я ее сменила, а татуировки вывела. Мои мужья подозревали, что я таким образом собираюсь к вам вернуться, и оказались правы.
— Пся крев! — сказал Складовский к восторгу собравшихся за дверью. — Так это ты, рыжая? Я как знал, что ты вернешься. Сначала принеси, чем опохмелиться, а потом я буду решать, что делать с тобой дальше.
— Но вы меня перебили, — ответила Надя, доставая из нарядной сумочки с инкрустациями бутылку армянского коньяка, запечатанного сургучом. — Я берегла вашу фамилию, чтобы сберечь вас от лагеря. Мои мужья ревновали, когда я рассказывала в ответ на их категорические требования, как вы любили меня целовать именно в татуировки. Но боялись, что на суде всплывет, что мы оба Складовские, и вы потянете их за собой.
И при этом они подозревали, что вы лучше их всех, несмотря на вашу гнусную польскую учтивость, чванство и чистоплюйство!
— Налей! — заорал Складовский, мотая головой. — И помянем душу невинно расстрелянного Якова Горелика, а после — катись, откуда пришла, шлюха, пока я не передумал!
И выпил, смакуя, держа дрожащими пальцами грязный стакан. А соседки за дверью всхлипнули и вытерли слезы.
— Не гоните меня, Юзеф Францевич! — заплакала Надя и села с ним рядом на мусорный пол. Куда мне идти? Вы вытащили меня из Дмитлага, теперь я вытащу вас из этой помойки. Я ваше добро не забыла, а потому только от вас хотела бы ребеночка…