Людвик Ашкенази - Эх, Габор, Габор...
Было воскресное утро, немного задымлённое, по-мартовски неясное; на стене красовался алый транспарант с надписью золотом:
«Человек — это звучит гордо».
Педагог не преминул по этому поводу бросить горькое замечание:
— Прекрасные, великие слова, — но почему этому человеку не дают поспать в воскресенье?
— Ну и спали бы себе, — с тихой яростью ответил ему Голуб.
— Вы и так спите круглый год! Да есть ли для вас хоть что-нибудь святое? Кроме святого Тадеуша, которому вы недавно поставили вот такую толстенную свечу?!
И Голуб показал руками, какой толщины была свеча.
Потом на возвышение поднялась Славка Маржинкова с фиалкой в волосах и со вступительной речью в руке. Она говорила о буковках, о том, сколько слов можно сложить из них и зачем надо человеку знать, откуда взялись реки на свете, и звёзды, и почему зелены деревья, и почему после ночи всегда наступает день.
Все хлопали, а педагог — больше всех. Потом президиум ушёл наслаждаться выходным днем, а Славка Маржинкова написала на доске букву А.
На первой парте сидели рядышком Габор большой и Габор маленький. Красивые и серьёзные.
Рано утром Габор большой вымыл Габора маленького, и оба пели во время этой процедуры. Ещё они облились духами «ша-нуар», а теперь весь класс пах духами «ша-нуар» и астрами, которые прислал из своего садика сам директор Голуб.
На перемене после первого урока Габор большой поучал Габора маленького:
— Ты коли сидишь, так сиди, а когда думаешь, прищурь глаза. Пусть учительница видит, что ты думаешь.
— Папа, да я не думаю, — сказал Габор маленький.
— Знаю, это не всегда удаётся, — ответил Габор большой, — но прищуриваться надо всегда.
— Ладно, папа, — сказал Габор маленький.
Всё это значило, что ходить в школу с родным отцом далеко не мёд.
С первых же дней выяснилось, что Габор маленький превосходит всех усердием и учёностью. Он вдруг засиял как звезда первой величины, и в его сиянии скромно и честно грелся Габор большой. Он не претендовал на личные лавры, ибо постиг тщету земной славы. Зато быть родителем умного сына — ценность непреходящая, особенно среди цыган.
Лишь порой, когда Габор маленький показывал себя слишком уж умным, так что даже отцовский мозг не в силах был охватить широту и глубину его познаний, старший Габор испытывал нечто вроде укола, мгновенного, но острого; что это было — ревность, страх или, наоборот, чересчур большая радость? Сияющие глаза его ребёнка обращались к нему равнодушно, чуть-чуть рассеянно. И Габор большой чувствовал, что в той любви, которая никогда ещё не была такой пылкой, как сейчас, что-то тает вешним снегом и, холодное, оттекает…
По вечерам, в кровати, Габор большой нежно смотрел на лакатошевский нос своего сына. Потом прижимался лицом к его лицу, и Габор маленький беспокойно ворочался. Ему было тесно.
«Какие у него уже большие ноги», — думал с удовлетворением отец и печально засыпал.
«Ой-ой-ой, — думал он ещё. — Ой-ой-ой…»
На стройке же он распространял славу рода Лакатошей как истый поэт-самородок: ненавязчиво, с чувством меры, но систематически. Мол, что ж, такой уж у него даровитый сын, тут уж ничего не попишешь.
— Лакатоши всегда кое-что да значили, — говаривал он.
— Скрипач — так самый знаменитый, конокрад — так тоже великий. Наш дед, Питюка Лакатош, делал котлы. Его котлы были самые большие. Желал бы я вам, товарищ Тереба, и по сейчас есть венгерский паприкаш из такого котла. Вам я этого от души пожелаю. Другому, может, не пожелал бы, а вам — да.
— Почему же ты мне это желаешь? — осторожно осведомлялся папаша Тереба. — Как мастеру? Или я тебе нравлюсь?
— Вы человек что надо, — отвечал Габор большой. — И вы очень похожи на одного Лакатоша, он кнуты делал. И какие кнуты!
— Как бы я тебя тем кнутом вокруг экскаватора не погонял! — бурчал мастер, не любивший пустых бахвалов, потому что сам был из их числа. — Лакатоши да Лакатоши… Да учись я в школе хуже родного сына — головой в речку бы бросился.
И долго ещё ворчал старый Тереба, поглядывая украдкой, но с удовлетворением, как стискивает зубы Габор большой и как он ловко работает.
А у Габора от обиды вдруг начинало легонько щемить сердце, и внезапный этот укол обжигал теперь куда больнее. После него оставалась тоска.
И уходил Габор большой, глубоко вздыхая и думая о тех счастливых родителях, которым не надо ходить в школу с собственными детьми. Он видел себя — видел, как с позором возвращается к парте от доски, и уши у него горят.
И он видел, как тянет руку Габор маленький, в то время как сам он тяжело садится на место.
Ведь, как к вечному пламени знания, должно ребёнку тянуться к отцу, и отец должен утолять эту жажду, освещать ему вселенную светом своего разума.
— Ой-ой-ой! Ой!
Счастливы родители, если писали они уроки в тетрадках, чьи страницы давно пожелтели, истлели и рассыпались в прах. Мудро ли это — чтоб дитя видело отметки отца, тем более если он не первая скрипка в классе?
Как завидовал Габор большой всем, кто умилённо вспоминает о поре своего детства — им-то не нужно подтверждать свои воспоминания пятёрками в табеле или книжками за хорошее поведение! Но оба они, он и его сын, окунают перья в одну чернильницу, читают по одному букварю и слушают один девичий голос, который произносит строго: «Габор большой не знает? Ну, так Габор маленький…»
И Габор маленький, конечно, всегда знает ответ.
В конце концов Габор большой родился, женился и спокойно может умереть, вовсе не зная, что через Моравские ворота течёт к северу Одра, а к юго-западу Бечва. Ну, что бы случилось, если б, допустим, он не узнал об этом? Да ничего. Текла бы Одра к северу? Текла бы. А Бечва на юго-запад? И не думала бы своротить с пути.
Печально глядел Габор большой на раскрытые страницы и молчал. При чтении буквы разбегались у него перед глазами, как овцы, на смуглом виске вздувалась синяя жилка, а в чёрных глазах отражалась пустота. Тикали ходики, и Габор большой потихоньку потягивался. Легонько потрескивали суставы. А иногда он опускал веки и засыпал сном заключённых, сном кутил или слишком неистовых любовников, отсыпающихся на собраниях. Он причмокивал во сне, будто лакомясь чем-то. Но чем может лакомиться человек во сне, который через минуту прервётся?
Ну, ладно. Есть на свете Моравские ворота. Самая высокая вершина в Ждярской цепи называется «Девять скал». Разве Габор большой — альпинист? Нет.
Маленький Габор дёргал отца за рукав, тот невинно озирался и спрашивал:
— Тебе чего?
— Папа, не спи! — говорил сын.
— Как тебе не стыдно! — отвечал отец. — Это я-то сплю? Эх ты!
Хуже всего, конечно, было во время опроса.
— Габор большой — к доске! — ласково произносила Славка Маржинкова.
В ту же минуту чья-то рука словно опускала занавес над всем тем, что Габор знал. А этого было немного — хватало и маленького занавеса. И в голове у Габора воцарялись холод, и тьма, и пустота. Да ещё мелок всегда крошился в пальцах…
— У Анички на сберегательной книжке было пятьдесят крон, — диктовала чистенько вымытая Славка Маржинкова, — дедушка подарил ей ещё сорок крон. Аничка положила их на книжку. Сколько же стало у неё денег?
— Простите, — спрашивал Габор большой, — а в какую сберкассу она положила?
— Габор, это ведь неважно, — говорила Славка Маржинкова. — Не задерживайся, считай.
«Эта Аничка, — думалось меж тем Габору, — наверное, молодая, раз у неё жив ещё дедушка, и она, наверное, красивая, коли он подарил ей сорок крон».
Потом он вспомнил некую Анни — она служила у мудрого раввина Мошелеса в Кошице, а потом перешла в иудейскую веру и научилась делать отличное ореховое печенье «макагиги». Она впускала Габора через чёрный ход, кормила его этим самым «макагиги» и всё допытывалась: а ничего тебе, что я теперь еврейка?
Потом Габор большой старался припомнить вкус «макагиги»…
Славка Маржинкова говорила:
— Габор, пожалуйста, не будь таким рассеянным. У Анички на книжке было пятьдесят крон. Дедушка дал ей сорок. Ну? Пятьдесят плюс сорок… сколько?
Габор маленький подсказывал с места, и все образованные цыгане тоже подсказывали.
— Не подсказывай, Габор маленький! — говорила Славка Маржинкова. — Большой Габор, как тебе не стыдно?
И здоровенный мужчина у доски покорно улыбался.
Кончалось всегда одинаково. Габор большой отправлялся на место, а Славка Маржинкова восклицала:
— Ну так, Габор большой не знает. Пожалуйста, Габор маленький!
Тут большой Габор забывал о горечи поражения и сияющими глазами следил за торжествующей рукой сына, так быстро, так легко и так весело водившей по доске белым мелом; и вскоре всем становилось ясно, что если у Анички было накоплено пятьдесят крон, да дедушка дал ей сорок, то вместе, конечно, получилось…