Виктор Машнин - Это было в прошлом веке
Яиц в бане было множество. Я находил их в раскрытой печи, в прохудившемся тазу, под лавкой. Под моей тяжестью вставали трухлявые половицы, яйца проваливались, светились сквозь щели — в темноте — как белые фонарики.
Банька была куриной республикой. На свободе птица сорила яйцами, где приспело, забывая о гнезде, о цыплятах.
Дупло мы заткнули пеньком. Куры вернулись в гнёзда. Я о бане больше никогда не вспоминал.
Давно нет домика, в котором просыпался пульс от каждого проходящего поезда. Сохранились только воротца, сколоченные в войну вернувшимся хромым из госпиталя дедом. Дед не пожалел кедровой плахи на них.
Воротца широки для входящего человека, они делались под запряжённую в арбу корову или быка.
На нашем месте, в новом доме живёт дядя Володя по прозвищу Мырчик.
Однажды я копал траншею под сарай, звякнула лопата.
Я поднял предмет, который хорошо помнил. Глиняный шоколадного цвета пузырёк ёмкостью на чекушку.
На донышке клеймо — слова без пробелов и со старинными «ятями»: «рижскийбальзам- настоящийюлийцезарь».
Из хозяйства Мырчихи. Выброшенный цезарь.
Крещенские морозы 2006 года
Ранее утро. На улице минус тридцать семь.
Эмалированные станы. Яркое освещение. Чёрные окна большими зеркалами из древней бронзы. Пассажиры электрички — как на полках холодильника.
Женщина лет пятидесяти, с добрым ленинским прищуром, в шапке церковной маковкой, с нашитыми железками (в деревенской Шапке Мономаха), держит на коленях развёрнутую бумагу.
Её толстые соседки в шубах — родовитые чернавские казачки — сидят, нахохлившись: носы кверху, пар изо рта, лениво сплетничают.
На ближней лавке, их односельчане, спиной, в пальтишках попроще.
От пустынного вокзала до деревни степью. На гладкой дороге под ураганным ветром — образ знаменитого полярника. Александр Васильевич Колчак — … спиной к проруби… на Ангаре…
Когда пятишься на север, битый час, мысли — они, как бы, последние.
Ленка на бегу, в тёплой комнате, читает титры с экрана «тюмень!»
Останавливается, смотрит в телевизор.
— Не-ет! Это не тюмень, это медведь! Дочь, она у меня в тепле.
А вот и я, совсем маленький. Дядя Яков — машинист паровоза — берёт за руку и подводит к платяному шкафу.
На дверце бантик. Оттопырив мизинец, дядя сначала снял мерку с хвостика. Потом ленточка красиво распускается, дверца со скрипучей музыкой раскрывается сама.
В узком деревянном пенале, на гвоздиках, фронтовая гимнастёрка, щегольские галифе, охотничье ружьё. На скамеечке хромовые сапоги, детское песочное ведёрко, заполненное развесным гуталином.
Рядом с порохом и дробью ружейное масло в бутылочке с соской.
Из этой бутылочки ещё тебя кормили, когда совсем маленьким был!
Я с изумлением уставился на ружьё — на своего молочного брата.
Громадное, суровое ружьё… — А цифры знает? — интересуется Таня моей Ленкой.
— До ста!
— А слагает?… Два плюс шесть — сколько будет, девочка?
Дочь молчит. Перебирает пальчики.
Бабушка: «Чё их перебирать? На руке пальчиков всегда одинаково».
Дед, потомок выпускника Ленинградской школы нквд (медленно и обстоятельно):
— Не всегда-а-а!!! Я лежал в хирургическом в пятьдесят восьмом году — у мальчишки на одной руке было шесть пальце, на другой — семь! Лишние отрезали.
Я, кажется, не чувствую своих обмороженных рук.
…А дядя Яков продолжает хвастаться дальше. Из сапожного хромового голенища он выдёргивает лаковую туфлю:
— Ленинградской фабрики «Скороход» — какая кожа!!!
И сгибает туфлю надвое, так что носик её дотягивается до попки. У меня перехватило дыхание. Н-ну, такого от него не ожидал! Знаю что туфле сейчас неудобно.
Силы небесные… И ни одной машины.
Уже у школы, на островке безветрия, навстречу глубокая старуха Шура Семеркина в фуфайке, голой рукой поправляет платок. Я замечаю на руке старую, ещё сталинскую лагерную наколку.
— Дорога есть? — спрашивает Шура, опираясь на берёзовый бадог.
— Холодно, бабушка — шепчу я.
Шура коротко ответила, улыбаясь морщинистым, беззубым лицом; пошутила:
— Х. с ним, лишь бы не война!
Ночь. Крещенские морозы. За стеной дома храпит мужиком пёс Тимка в конуре.
А за другой стеной, в своей половине, соседка баба Люся на гармони покойного мужа, на трёх кнопках, тихо пробует Гимн Советского Союза.
Крепость Измаил
Наконец, наступил день, когда он сказал:
— Я возьму тебя, как крепость Измаил!
— Как это? — напугалась Даша Кострова.
Он доложил — как — наизусть, из «Пособия по истории для семилетней школы» (Учпедгиз, 1956 год, стр. 146)
…Взятая крепость, как известно, на три дня — на три ночи оставлялась грубой солдатне — для грабежей и бесчинств.
На четвёртое утро, в понедельник, Володенька принял ледяной душ, облил себя «Шипром», надел костюм, нацепил кобуру и ушёл.
Даша Кострова осталась одна. Она чувствовала себя разграбленной и осквернённой крепостью Измаил.
В руках у неё оказался фотоальбом — повесть о жизни полководца.
…Мальчик в армейской форме — первая увольнительная из части.
Москва. Кремль.. Царь-Пушка.
На чёрно-белых фотокарточках Владимир — один у Царь-Пушки, с девушкой — у Царь-Пушки.
С группой девушек в одинаковых платочках: двадцать семь ивановских ткачих и погибающий в море женского внимания.
Красавчик!!!
Советский солдат!
…У Царь-Пушки!
Акробатка под куполом, вцепившись зубами в какую-то губку, висела пойманной в Волге на крючок промысловой рыбиной.
Она отложила фотоальбом. У настенного зеркала подняла низ маечки до плеч. Поворачивалась вправо, поворачивалась влево — и восхищённо вздыхала:
— Вот это да! Вот это да!
Кот и Куракин по прозвищу Князь
В очередной приезд в родительский дом он по обычаю спросил:
— Кто родился, кто помер? Соскакивая на шёпот, Лариска сообщила:
— Маринка Грачёва триппер поймала!
…Малыши стояли у забора, у дома Маринки, и смотрели в щель: когда появится знаменитость! Вся деревня с азартом мыла руки.
Он сказал:
— Триппер — эт-та кличка квартирной собачки. А нич-чо страшного! Я тоже, в общем-то. в год смерти Высоцкого… н-ну, посвящён… «куда!!!»… в матёрые мужики… аптекарша Света… сволочь!
— Шампанское будешь? — спросил он сестру-старшеклассницу.
На дворе Князь испуганно прижался к сеням — раздался шорох на сеновале.
Ну, кто там! Домовой или индеец — он щёлкнул предохранителем в кармане.
Вылез кот, одичавший за лето.
…Кот лежал на боку, в своём тигрином логове — в высокой траве, лакировал языком шоколадные подушечки своей когтистой лапы и — в упор, сквозь щель в заборе, смотрел Князю в глаза.
— Мечтать не вредно, мой юный друг! — произнёс Князь, и присел у глыбы кустарного мыла из времён Перестройки, с пятнами мелких орнаментов от мышиных зубов и следами от топорика.
— Да-а… дом… Лошадка, раскрашенная под «дымку».
Он достал пистолет.
— Качалка! — деревянный конь с уздечкой. И мысли опять — как пена шампанского:
— Такой же был у отца русского романтизма. Василь Андреича Жуковского в зрелые годы.
…Туда-сюда… «Увы! Светлана…». Средства от тучности!
На квартире в зимнем дворце.
— Шампанское будешь? — внезапно спросил он кота. В этой деревне шампанское не пили.
Тишина.
Грохнул выстрел.
Родина
МыслиВнушительный прокопчённый Танкоград. Гигант первой промышленной Пятилетки.
Ночью на дежурстве не спится: мелкие индустриальные скорпионы с крылышками — комары! В деревне таких не бывает.
И мысли в голове, почти ископаемые, чьи-то не мои:
Скорей бы коммунизм! Комаров не будет — выведут!!! Тут разве заснёшь?
ПамятьОсыпаются кленовые вертолётики на старый снег — февральский урожай.
Солнце выше, у каждого вертолётика появляется свой окопчик.
Их накрывают мокрые бураны.
И — я вспоминаю о них, пересекая пришкольную полянку, как иногда вспоминаю о зимующих ёжиках.
В гостяхБыл в двух домах. Жёсткие рукопожатия горожан и горожанок. На столе чёрная икра, гантели в спальне.
Детсадишная историяВ сончас Маргарита Алексеевна крадущейся кошкой на утреннике покинула спальню.
Я открыл глаза и вернулся к созерцанию собственной жизни. На Маргарите Алексеевне собрался жениться.
Жила она вдвоём с дочкой, худенькой длинноногой девочкой, которая спала здесь же, через коечку, Иринкой.
Я с тяжёлым сердцем подумывал… Что — и на Ирке потом жениться придётся.