Сергей Бабаян - Канон отца Михаила
Писать о священнике или даже просто о верующем человеке — и не разъяснить его веры, — что может быть удивительнее? Дело здесь вовсе не в удовлетворении любопытства читателя — большинство читателей равнодушно к вопросам веры, — а в том, что без этого просто невозможно понять, почему верующий человек сделал то или это и вообще чем, кроме еженедельного стояния в церкви, верующий отличается от невера. По всему по этому мы всё же постараемся хотя бы коротко (насколько у нас хватит способностей) рассказать о вере отца Михаила; читатель же, вовсе не интересующийся этим, может после следующих двух абзацев (они все-таки необходимы) сразу же перейти к V главе.
Чувством, которое отец Михаил испытывал к Богу, была любовь-сострадание — а иногда даже так: сострадание-любовь. Великую любовь и, несмотря на бесчисленно возглашаемые им помилуй, спаси, сохрани, великую жалость — из-за претерпенных Господом мук и того, наверное, глубокого разочарования, огорчения и даже обиды (именно так чувствовал отец Михаил), которые доставил и доставляет Ему отвергнувший Его великую жертву народ, — отец Михаил испытывал к Богочеловеку Иисусу: догмат о триединой сущности Бога он, естественно, признавал — и столь же естественно не понимал, соглашаясь, что творение и не может постичь сущности его Сотворившего.
Впрочем, причина его своеобразного (чтобы не сказать еретического) постижения Богочеловека (и как бы не Человеко-Бога) Иисуса крылась не только в умонепостигаемой сущности Троицы — а может быть, и вовсе не в ней. Да, отец Михаил прослушал полный курс семинарии: несколько лет изучал историю Церкви, догматику, основное и нравственное богословие, десятки других специальностей и общих наук — и был не в числе последних. Но основа его веры и чувства к Богу, не поколебленная ни науками, ни опытом, ни авторитетом Святых Отцов (не из-за его сознательного упрямства, просто природу ее невозможно было поколебать), была заложена в нем в старом рубленом доме в Твери, где отец Михаил родился и вырос.
Однажды, когда ему было лет шесть или семь, он рылся в ящике бабушкиного комода (бабушка его баловала) — и среди старых фотоальбомов, сплюснутых шляпок с газовыми цветами, пластмассовых статуэток, разбитых очков и многих других безумно интересных вещей — интереснее всего остального дома — увидел большой, темного дерева крест, с лежащим, раскинув руки, на нем полуголым — в одних, показалось ему, трусах, — страшно худым и как будто изломанным человеком. Со страхом и жалостью — еще ничего не понимая, он почувствовал страх и жалость, — он осторожно, за кончики вытащил крест из картонной коробки, где он лежал, принес его бабушке и, волнуясь, спросил, что это такое. “Это Иисус Христос, — ответила бабушка и непонятно поводила перед собою рукой. — Он пришел, чтобы научить людей добру, а злые люди его за это распяли”. — “Как это — распяли?” — спросил маленький отец Михаил. — “Прибили большими гвоздями к кресту, — ответила бабушка и, взяв ладошку отца Михаила, показала, куда Иисусу вбивали гвоздь. — Потом крест подняли, — бабушка взяла и поставила крест торчком, — и Господа нашего, Иисуса Христа, оставили висеть на нем, пока он не умер”. Вид темного креста с поникшим на нем светлым телом Иисуса, свежая память о боли, которую маленький отец Михаил испытал накануне, ступив на гвоздь, печальные и ласковые бабушкины слова на всю жизнь — неизживаемо — потрясли отца Михаила—и навсегда разбудили в нем то чувство именно жалости и любви, сущность которого не смогли изменить никакие прочитанные им книги и прослушанные науки, поведавшие ему в сотни тысяч раз больше о жизни и учении Иисуса, чем простые бабушкины слова. Он и догмат искупления, опять-таки признавая, не очень понимал — вернее, понимал его так, что Иисус в образе человеческом пришел к людям, чтобы научить их добру, а люди смеялись над Ним, оскорбляли Его и после пыток распяли: Он принес себя в жертву людям, а не триединому Богу для удовлетворения правосудия Божия и во искупление рода человеческого, — вот как понимал отец Михаил (по пятому возглашению православного чина — анафема)… Воистину есть слово и слово; в начале было бабушкино Слово.
Божьим Законом для отца Михаила (законом в душе: он не думал о том, чтобы в своем служении пастыря коснуться канонов) были Евангелия — и более ничего (по десятому возглашению православного чина — анафема). Уже в семинарии он в глубине души был убежден, что Евангелия в главном — определении истинного пути жизни — согласуются с Ветхим Заветом не более, чем с Кораном, — что, например, Мф. 5, 32 решительно отвергает развод Втор. 24,1, Мф. 5, 33 — клятву Втор. 23, 21, Мф. 5, 39 — возмездие Втор. 19, 21, Мф. 5, 43 — ненависть к врагам Втор. 20, 13-16, Мф. 7, 1 — суд Втор. 16, 18, Мф. 10, 35-36 — значение родства Втор. 5, 16 и т.д. и т.д. На известное августиновское
Vetus Testamentum in Novo patet?Novum autem in Vetere latet[1]
семинарский сосед Михаила по комнате, "вольнодумец" Пашка Орлов ответил стишком:
Пятикнижье МоисеяИисус не зря похерил…
- и, не удержавшись, добавил:
Хрии ж Павла и Петра Зря похерили Христа.
Михаила коробило панибратское отношение к Богу, но в душе он не мог не согласиться с этими виршами. Именно послания Апостолов, казалось ему, — по крайней мере в том виде, в котором они дошли, нанесли самый тяжелый удар христианству, превратив светлое Слово Христово — заповедавшее смиренное неподчинение злу как органичное слияние законов неделания зла и непротивления злу, во всей своей полноте претворенное в жизнь несколькими римскими легионерами первых веков, смиренно взошедшими на плаху, но отказавшимися, по принятии христианства, взять в руки меч, — в учение бессловесных не Божьих, а человечьих рабов. Словами Петра и Павла, а не Иисуса, было всякая душа да будет покорна властям, ибо нет власти не от Бога; начальник есть Божий слуга, тебе на добро; будьте покорны всякому человеческому начальству для Бога; слуги, со всяким страхом повинуйтесь своим господам и т.д. и т.д. Ни 1 Пет. 2, 13, 18, ни Рим. 13, 1-4, ни Кол. 3, 22, ни 1 Тим. 6, 1, ни Тит. 2, 9 и 3, 1 не имеют ни одного параллельного места в Евангелиях (к Евр. 13, 17 указано Мф. 25, 13, но это ошибка), они перекликаются только между собой; недаром ни один из Апостолов перед этими стихами не засвидетельствовал: говорит Иисус… Преподаватель церковной истории, протоиерей Александр, с которым у Михаила сложились доверительные отношения, однажды сказал: “Ну подумайте, Миша, мог ли Рим принять в качестве государственной религиозной доктрины Нагорную проповедь? Конечно, нет, и не принимал, пока ее не затолковали посланиями. Но нет худа без добра: все-таки люди получили Благую Весть, а имеющий уши да слышит…”
По всему по этому, признавая только Евангелия откровением Божьим, отец Михаил только в Евангелиях и видел закон, по которому надо жить. Правда, за двадцать веков было написано великое множество книг, авторы которых (кто от чистого сердца, кто из любви к властям, которые несть аще не от Бога) на все лады толковали нестыкуемые места, пытаясь протащить в Игольные уши верблюда, и в конце концов, надо отдать им должное, воздвигли грандиозное богословское здание. Будучи семинаристом, отец Михаил, конечно, подобные книги читал, но они хотя и затронули, но не убедили его разум и тем более сердце. Он признавал, что люди, их написавшие, были намного умнее и образованнее его; он глубоко уважал их титанический труд, благодаря которому богословие превратилось в не имевшую себе до недавнего времени равных по литературе науку; его поражало и восхищало, что исследования и толкования двух с половиной десятков древних письмён в сотни тысяч раз превышают по объему самые письмена. Но для отца Михаила из его абсолютного знания о существовании Бога вытекало абсолютное же одно: ТОЛКОВАТЬ БОГА НЕЛЬЗЯ. Нельзя не потому, что нельзя, — в этом нет ни самонадеянности, ни кощунства, тем более что Евангелия десятки раз переписывались и редактировались после того, как десятки лет передавались вообще изустно, — а просто потому, что бессмысленно: любое толкование Слова Божьего, то есть принятого за первый источник Евангелия, — толкование пусть даже Апостолами, Соборами, Святыми Отцами — но человеками, лишает Его единственного исчерпывающего доказательства Его истинности, единственно возможного абсолютного авторитета перед всем сказанным и написанным от века и во веки веков: истинно, потому что так сказал Бог. При любом толковании единая вера рушится, метафизика превращается в физику с ее бесчисленными и бесконечно идущими вглубь “почему”, трещат, сталкиваясь лбами, искусственные и бессмысленные догматы и на земле разворачивается двадцативековой богословский диспут, — потому что нет и никогда не будет на земле толкователя, о котором бы кто-то другой не сказал: рака[2]…