Юлий Самойлов - Волна
А счастливы, на мой взгляд, хирург Амосов и ему подобные люди. Кстати сказать, у него есть все то, что сейчас особенно престижно, ну и двенадцати-, а может быть, и восемнадцатичасовой рабочий день, когда человек жалеет время, уходящее на сон, и когда он не знает усталости. Очень важно, чтоб человек сидел на своем собственном месте. Тогда он наверняка будет счастлив. Но тяжко тому, кто не на своем месте.
Бесспорно, человеку надо узнать самого себя, сопоставить мечту со своими возможностями. Я помню, как радовались молодые парни, поступившие в высшее мореходное училище, как они гордо носили форму. Но вот первый выход в море — и отсев половины курсантов. Мечта оказалась выше и сильнее мечтателей. Романтика осталась романтикой, но романтика слеплена не из пластилина или глины — она откована из металла.
Романтика тюрьмы, романтика каторги — это вынужденная романтика. И все-таки все зависит от человека. Но я далеко ушел от цыган, с которых начал рассказ.
Однажды в камеру пришел этап, и среди них был коренастый, крепкий молодой мужик. У него было очень властное и твердое выражение лица и сросшиеся, щетинистые брови. Он сразу же присел и заговорил с Адамом по-цыгански. Это был, бесспорно, русский, даже сибиряк или уралец, в общем, как бы там ни было, цыганом он не был. Адам обнялся с ним и даже расцеловался, а потом представил мне вновь прибывшего. Это и был Павел, русский цыган или цыганский русский, как о нем сказала Нюся, его жена. У него была редкая в то время профессия разгонщика. Это профессия во время расцвета нэпа. Она сродни рэкетирству, только более технична и культурна. Объектом обычно служил какой-нибудь нэпман, который кроме разрешенного промысла приторговывал наркотиками, золотом, драгоценностями. За ним устанавливалось наблюдение. В его окружение вводился агент, часто это была женщина.
Разными путями собирались компрометирующие документы, фотографии, иногда в его квартире тайно пряталось оружие. И вот в один прекрасный день появлялись агенты ЧК. Да-да, форма, удостоверения, ордера. Но нэпману предъявлялось обвинение не в махинациях, а в связях с контрреволюцией. Его бывшая любовница оказывалась сестрой деникинского офицера, а бухгалтер — офицером контрразведки. У него находили оружие, и это было очень страшное обвинение. И нэпман сдавался. Он сам доказывал, что он простой мошенник, спекулянт, вор, но никаких связей с контрреволюцией не имеет. Он сам показывал тайники, сдавал деньги и ценности…
Но с окончанием нэпа исчезла и профессия разгонщика, и возобновилась она лет через семь — десять, когда появились дельцы нового типа — благопристойные и чинные домашние воры. Они сидели в кабинетах, носили различные звания и титулы. Вы все, конечно, помните Корейко из знаменитой книги о похождениях сына турецко-подданного Остапа Бендера-бея, в жилах которого текла янычарская кровь одесского происхождения. Он тоже был разгонщиком.
Впоследствии Павел рассказывал мне много случаев из своей практики, но, кроме того, он был еще и заядлым картежником и очень вспыльчивым и решительным человеком. И однажды в Одессе у него случилась большая игра с каким-то очень большим дельцом. С одной стороны, был директором мясокомбината, с другой — шулером и мошенником. В нем собралось все: учтивость и выдержка чиновника и наглость грабителя, поджидающего жертву за углом. Среди его документов были и партбилет, и удостоверение осодмильца, и, кроме того, имелся изящный финский нож с рукоятью из нефрита.
Когда Паша выиграл у него очень большую сумму, в комнату, где шла игра, вошли двое и попробовали сыграть с Павлом в некую беспроигрышную игру, так называемый казачий стос, то есть ограбить. Но… Директор был убит на месте, а его дружки под дулом пистолета вывернули наизнанку квартиру и отдали Павлу в счет его выигрыша семьдесят пять тысяч рублей и сто золотых червонцев царской чеканки.
Именно эти монеты, вместе с пистолетом и деньгами, лежали в том чемоданчике, который я достал потом из погреба в Нюсином доме.
Впоследствии один из этих двоих был арестован по очень большому делу о хищении стройматериалов и, желая откупиться хотя бы частично, вспомнил о смерти директора и назвал имя Павла. Конечно, прошло время, но дело-то шло под статьей 58, пункт 8 — акт террора. Директор оказался активистом, депутатом райсовета и членом бюро райкома. А Павел, он никогда нигде не работал, хотя умел делать очень многое: плотничал, кузнечил, шил сапоги и вообще имел золотые руки. Но он был неизвестного происхождения, и, хотя воевал до конца войны и вернулся с орденами, его никто не исключил из спецкартотеки МВД, а это было поважнее, чем наличие орденов.
Однажды… Это случилось почти через тринадцать лет после того момента, когда я вошел сюда. Утром в июне 16 числа прибежал посыльный из УРЧ — шустрый, озорной пацаненок лет двадцати, из-за маленького роста и смешной, курносой физиономии прозванный Крошкой, — и жарко зашептал мне на ухо:
— Тебе сегодня на развод не надо, все равно выдернут. Я сам списки видел…
Я глубоко затянулся крепчайшим самосадом и, едва переведя дух, спросил:
— Куда?
Посыльный ошарашенно вылупил свои голубенькие глазки.
— Куда этап? — переспросил я.
— Этап! — тоненько взвизгивая, закатился Крошка. — На свободу ты идешь, на свободу, доктор!
Сунул я окурок в руку посыльного и встал, ничего не соображая. Свобода — это было вроде что-то реальное. Но все же это была какая-то рисованная реальность — в виде картины, на которой все есть, все реально, так, как и должно быть, но ты все ж знаешь, что это нарисовано, что это лишь какое-то отражение реальности. А есть сейчас эта реальность или нет, не ясно. Так смотришь на фотографию: на ней еще живой, веселый и энергичный человек, все верно. Но ты сам видел, когда его хоронили.
Меня привел в себя судорожный кашель посиневшего посыльного.
— Убить меня хочешь? — просипел он и бросил окурок. — Ну и яд! Он что у тебя, со стрихнином, что ли?
На разводе нарядчик, оставив у вахты толстую палку, которую носил на ремешке, подошел к строю бригады, где я стоял в третьей пятерке, и, угодливо заглядывая в глаза, протянул:
— Хорошая погодка сегодня, и конвой тебя сегодня не возьмет. Ты за зону пойдешь.
Он еще что-то хотел сказать, но его оборвал стоящий сзади Никола Черный.
— Короче, не тяни душу! Он что, на свободу идет?
Нарядчик испуганно заморгал глазами:
— Ну да, ну да, я и предупреждаю. В один из десяти дней — в УРЧ вычисляют. А конвой…
Конвой нарядчик приплел для красного словца: после моих двух побегов меня редко принимал конвой.
Развод уже вывели, а я все еще обалдело ходил по деревянным дорожкам мимо пустых бараков. Я чувствовал себя как страшно голодный человек, которому дали какую-то невиданную еду, не знакомую по виду, вкусу и запаху, да вдобавок еще неизвестно из чего приготовленную. Я не знал, что делать с этим понятием — свобода. Что я могу делать? Все, что захочу? А что значит: все, что захочу? Как это — хотеть? Вроде все это уже было, но все же все это было туманно.
Кто-то резко окликнул меня. В двух шагах от меня стоял капитан Ищенко, начальник лагеря.
— А-а, его светлость, граф Сидоров, он же, он же и он же!.. Освобождаешься, слышал? — Он беззвучно засмеялся: — Была бы моя воля, я б тебя не пустил никуда, здесь бы оставил. Но раз положено, значит, освободим, держать не имеем права… Да и ни к чему…
Он круто повернулся и пошел к управе, поблескивая голенищами сапог на тощих кривых ногах. А я пошел в баню. Там был Пашка. Он вышел мне навстречу, протягивая куцую, беспалую ладонь:
— Ты что, доктор?
Я пожал плечами:
— Освобождаюсь я, Паша…
— Так это же отлично…
Паша открыл дверь каморки с тряпьем и, покопавшись, извлек бутылку спирта.
— Я знаю, ты не пьешь, доктор. Но сейчас надо стаканчик пропустить — и на верхний полок! Сегодня топлю для бригад… Так чтоб из тебя лагерный дух вышел, будь он, стерва, проклят!
Я выпил спирт, не чувствуя вкуса. И только когда я изошел, наверное, десятью потами, что-то начало во мне проясняться, и я, как змея, стал вылезать из старой шкуры.
Паша влез ко мне и, обмахиваясь коротким веником, спросил:
— И что думаешь, сразу как… Сначала надо перековаться, ксивоту сменить. Да, представляю твою паспортину: 38-я и 39-я, социально вредный и социально опасный. Это что с рогами на голове по улице ходить. Союзная 24-я.
— И еще надо отдохнуть, — проговорил я, — в лесу побродить.
Паша поднял голову и в упор посмотрел мне в глаза.
— Я, правда, сам опустился: вышел-то из дворянского сословия. Но сукой я никогда не был и не буду.
Он заскрипел зубами, и его круглое цыганистое лицо стало страшным.
— А кто и когда считал тебя сукой, Паша? — тихо спросил я, слезая с полка.