Марта Мораццони - Из сборника «Девушка в тюрбане»
На мгновение она замолкла, выжидая, но, поскольку маэстро словно и не заметил едкой иронии, продолжила более мягко:
— Если хотите, я передам детям от вас привет, скажу, что вы скучаете о них и скоро вернетесь.
— Вы могли бы погостить еще, Констанца, по крайней мере до завтра. Поездка была утомительной, отдохните; если у вас хватит терпенья, через несколько часов, вечером, я поиграю вам, ну хотя бы отрывок из готовой партитуры.
Однако говорил он неубедительно и равнодушно: уедет ли Констанца, останется ли, не волновало его больше, эти две мысли всплыли, словно инородные тела на поверхности мутной жидкости. Между тем инстинкт самосохранения предостерегал Констанцу держаться подальше от мужа, в полумраке; пышущая здоровьем, светлая, она воспринимала маэстро как сгусток недугов, от которого нужно скорее спасаться бегством, и чем больше отвращение обуревало ее, тем больше она старалась скрыть это, притвориться, будто на нее нахлынула нежность. Внезапно она ласково нагнулась к нему, коснулась губами лба и прожурчала виноватым неискренним тоном:
— Не обижайтесь, дорогой мой. Я уезжаю, чтобы вам лучше работалось. За это сочинение щедро заплатили, и вы их не разочаруете, вот увидите, наконец-то и нам улыбнется фортуна.
Ласковый голос жены проник ему в самую душу, оживил беспредельное счастье любви, которую он чувствовал к ней.
— До скорого свидания, Констанца. Когда вы снова приедете, если, разумеется, у вас еще возникнет желание, я сыграю вам Реквием. Весь целиком.
Глаза его привыкли к темноте, он различал светлый силуэт жены, почти видел, как она легко, нарочито медленно удалялась, как дошла до дверей, изображая нежную грусть расставания. Свет, хлынувший в приоткрытую дверь, озарил ее всю, с головы до ног. Мгновенье — и вновь наступила темнота.
С той минуты, как уехала Констанца, прошло в полной тишине полчаса, а быть может, и больше.
— Уехала, — несколько раз повторил маэстро, вновь охваченный беспокойством, которое мало-помалу сменилось гнетущей тоской. Резковатый, вызывающий голос Констанцы был все еще дорог ему, его растрогали слова прощания, мягкий, словно шелк, хотя наверняка притворный, тон жены.
Склоненная голова болела, в висках громко стучала кровь в такт глухому ознобу, знакомому с детства, с той поры как его, чудо-ребенка, возили по Европе и демонстрировали, словно монстра на ярмарке; уже тогда он, случалось, страдал от переутомления и чувствовал себя так же плохо, как сейчас. Он вспомнил, что вялость и бессилие, приходящие на смену боли, — первые симптомы блаженного отдохновения, которое вслед за тем убаюкивало его. Одышка и страх понемногу отступали, шли на убыль — некий физический процесс, не имевший к нему ни малейшего отношения, естественная детская беззаботность приносила в ту пору покой. Он улыбнулся, вспоминая и мысленно сравнивая то блаженство с растерянностью и опустошенностью, угнетавшими его теперь. Мелькнула мысль, что сейчас, наверное, не больше трех-четырех пополудни, что охотничий домик залит солнцем. Он позвонил в колокольчик, лежавший рядом на низком столике.
— Что вам угодно, сударь? — в голосе мгновенно явившегося лакея прозвучала почтительная услужливость.
Неужто подслушивает под дверью?! — подумал маэстро и, тут же устыдившись недоброго подозрения, тихим, извиняющимся тоном попросил:
— Нельзя ли принести канделябр?
Просить канделябр в разгар солнечного дня более чем странно, но слуга почтительно поклонился и без возражений направился к двери.
— Вот еще что, — остановил его маэстро. — Передайте господам, которые придут попозже, что сегодня я, к сожалению, не смогу составить им компанию, буду работать до глубокой ночи.
Такой же молчаливый поклон, и лакей исчез, точно в воду канул.
Немного погодя при свете канделябра, достойного иронии в этот час, маэстро склонился над клавесином и принялся бесстрастно перечитывать партитуру, словно ее написал кто-то другой и этого другого обуревал неотступный, прилипчивый страх. От него будто ускользали конкретные облики предметов и людей, с которыми он имел дело, может быть, именно это и пыталась сказать ему Констанца, когда так внезапно, не скрывая досады, обнаружила свою враждебность?
Он провел ладонью по глазам и с усилием вспомнил, каким был до того, как приглашение на эту виллу ослепило его волшебным лучом. Констанца была права, лихорадочно думал он, стоило хотя бы подойти поближе к вилле, рассмотреть жилище таинственного покровителя, завтра я непременно так и сделаю, довольно с меня этой болезненной пассивности.
Вопреки собственному заявлению маэстро не собирался долго работать, но дождался, когда лакей выйдет навстречу четверым господам, появившимся в обычный час, и передаст его извинения. Он слышал, как слуга почтительно, бесстрастным ровным голосом повторил его слова, вслед за чем донесся звук удаляющихся по аллее шагов, и наконец среди всепоглощающей тишины хлопнула дверь.
Итак, маэстро работал недолго. Когда неотступная сонливость совсем одолела его, он покорно опустился в кресло у окна, отодвинул край портьеры и углубился в созерцание едва различимых в густеющих сумерках притушенных красок. Тяжкое биение сердца отдавалось в висках, руки ослабли, шелковый жилет давил свинцовым грузом, все нестерпимее. Маэстро улавливал в доме невнятные звуки, и у него возникло странное впечатление, будто с хозяйской виллы доносится слабый шум, которого он раньше никогда не слышал. По-юношески взволнованный, он провалился в сон.
Во сне ощущение времени теряют даже самые бдительные умы; оно настолько сглаживается, что можно проснуться, не отдавая себе в этом отчета, и снова погрузиться в сон, не сознавая, когда и как это произошло, не имея возможности обнаружить грань между этими состояниями. Сон и явь встречаются в сфере, чуждой разуму, где переплетаются мысль и реальность, где желание и его воплощение сливаются воедино. Так, видимо, и случилось с маэстро: он не сумел бы ни написать, как протекала эта ночь, ни объяснить, отчего в какой-то миг у него возникла уверенность, что час пробил, — предвестье этого, витавшее в воздухе и проникшее ему в душу, завладело всем его существом.
Он приподнялся на носки — негромко скрипнули лаковые туфли, зашуршал длинный атласный камзол. Новые, с иголочки, одежда и обувь сковывали его, огромная белая полированная дверь выглядела неприветливо. Ждать помощи было неоткуда, он стоял, миниатюрный и, несмотря на по-детски пухлое, румяное лицо, хрупкий; большая, чеканной латуни ручка с трудом поддавалась его усилию, хотя он поворачивал ее обеими руками. До порога темной передней кто-то сопровождал его, почти безмолвно; за оградой маэстро увидел светлую зелень лужайки, уступами поднимавшейся к вилле, трава расстилалась до самого подножия лестницы, похожей на серый каменный веер, который прекрасно гармонировал с тимпанами и колоннами дома.
Издалека, даже среди величественного безмолвия, вилла казалась маленькой и вычурной, и все же, приблизившись к первым ступеням, где трава словно застыла от прикосновения к камню, он поднял глаза и оробел перед головокружительной торжественностью колоннады.
Навстречу вышел сухопарый угрюмый слуга в черной, хорошо знакомой ливрее и пригласил его войти, взглядом отпустив прежнего его спутника. Тот, не говоря ни слова, легонько подтолкнул маэстро к первой ступеньке; после мягкой, влажной травы маэстро боялся ступить на жесткий холодный камень, но вопреки ожиданию обнаружил, что солнце напитало эту серую массу своим животворным теплом. Он медленно, не оглядываясь, начал подниматься; суровый, отрешенный лакей, его проводник, посоветовал не наклоняться вперед, а идти, соизмеряя шаг с неким строгим медленным ритмом.
Маэстро смотрел под ноги и краем глаза улавливал, что портик и колонны плывут ему навстречу, что он приближается к вершине лестницы, что тени все больше наступают на залитое солнцем пространство.
Когда молчаливый проводник остановился, поджидая его, маэстро понял, надо ускорить шаг, и тотчас же, как в детстве, задохнулся от волнения, сердце застучало с перебоями, на щеках выступил яркий румянец. Ему не хотелось, чтобы платье и аккуратный бант, стягивающий на затылке волосы, пришли в беспорядок. Он робко поправил одежду, стоя перед темным дубовым порталом, створки которого открылись изнутри. Лакей, такой же, как тот, что встретил у подножия лестницы, ввел его в мрачное помещение, сырое и гнетущее. Легкие строгие колонны исчезли, зал, куда он вступил, казался темным, бесформенным пространством, ибо глаза, привыкшие к свету, не различали контуров и напряженно искали хотя бы тусклый огонек, который пусть немного, но смягчит пронизывающий до костей холод.
Было ясно, что тонкий атласный костюм, шелковые чулки и легкие туфли не смогут защитить от вековой сырости, какой дышали стены. Он разглядел в каменной нише узенькое оконце, по существу щель, сквозь которую проглядывал косой луч, не достигавший пола. Инстинктивно он шагнул к полоске света, но в тот же миг раздался сухой удар палкой об пол, заставивший его испуганно отступить, — он и не заметил, что второй лакей держал в руках эбеновую палку, до странности грубую и без набалдашника. Маэстро предпочел бы услышать слово укора, а не этот резкий удар деревом по мрамору, однако, видимо, отсутствие голосов здесь, внутри, — непреложный закон, и, подчиняясь ему, он усилием воли подавил крик, подступивший к горлу. Но потока слез, хлынувшего из блестящих, полных животного ужаса глаз, сдержать не удалось. Никто из проводников не предупредил его об этой несправедливой строгости.