Николай Курочкин - Смерть экзистенциалиста
Приехав домой после зимней сессии, погостил два денька, а на третий улетел в Тынду. В столицу БАМа теперь летали уже не три дня в неделю по одному рейсу, а каждый день по два. Улетел Владимир, сжигаемый горьким стремлением убедиться в самом плохом, что выдумалось за эти полгода. Лариса жила в общежитии… Когда Саломатин попросил позвать ее, все общежитие всколыхнулось: «Ой, девочки, к нашей монахине кавалер явился! Ай да недотрога!» — и так далее. Можно было понять, что выдуманное им чушь. Но Лариса сказала:
— Я же тебя просила! Уезжай. И не пиши мне каждый день, я твои письма не читаю, вот девочек спроси, если не веришь. Я хочу счастья тебе. И себе. Поэтому продолжения не будет. Иди. Я не пойду тебя провожать.
Вовка скрипнул зубами, повернулся на каблуках и парадным шагом ушел на остановку. Все, отрубил! И запретил себе думать и вспоминать. А чтобы быстрее забывалось, завел — клин клином вышибают — дружбу с девушками полегкомысленнее и подоступнее. И почти забыл Ларису.
Только изредка снилось счастливо улыбающееся запрокинутое лицо или вспоминался прерывающийся нежный шепот.
И осталась зарубка на душе. Убеждение, что никто никого не понимает, даже самые близкие, самые родные, самые любящие. Разве понимали его родители, когда ему позарез нужно было жениться? Понимали, что у него, может быть, не будет другого счастья? «Подождите, любовь, если это вправду любовь, потерпит, годы можно ждать». И вот вам. Терпи хоть сто лет. А Лариса! Нет, если самый близкий человек непостижим… Всякая близость, всякое понимание — или взаимный обман или самообман. Ведь через неделю после первой встречи она говорила, что Саломатин стал ей роднее и ближе всех, даже ближе мамы. И он ведь то же чувствовал… А все растаяло, и нет следа. Ждешь счастья, ищешь, ловишь, добываешь, подкарауливаешь — а оно вдруг само валится в руки. Ты трепещешь, раскрываешься навстречу — а вместо счастья тебе суют загадку. Разве не подло? Абсурдно все. И то, что счастье встречает тебя само, не то, не там и не тогда, — нелепо, и то, что оно исчезает, — нелепо. Все нелепо, все обман чувств.
А потому лови момент. Живем один раз: веселитесь, юноши, пока живы! Гаудеамус, игитур!
Глава 3. ОБЕСКРОВЛЕННЫЕ МОРДОВОРОТЫ
Никто не знал, отчего загорелось шестое общежитие университета. То ли из-за проводки, то ли из-за курения не там, где можно, то ли из-за опасных опытов, которые проводили второкурсники, синтезируя в условиях обще-житской умывалки этиловый спирт из непредельных углеводородов. Факт тот, что в разгар уральской зимы шестьсот будущих химиков и шестьдесят философов остались без крова. Их, естественно, в порядке уплотнения стали распихивать по другим общежитиям. И на третий день после бедствия в саломатинскую комнату ввалились двое коротко стриженных парней с шеями тяжелоатлетов и деревянными ладонями грузчиков. Они опустили на пол свои рюкзаки и чемоданы и, смущенно, но колюче улыбаясь (мол, ладно, признаем, в сочетании с нашими ряшками звучит неубедительно, вот мы и сами над собой подсмеиваемся, но вам не советуем!), назвались.
Саломатин просто-напросто не поверил. Хотя после Тулупского он живых мыслителей не встречал, но не сомневался, что все они похожи на старика, и если не в пенсне и с тростью, то все же старомодные субтильные интеллектуалы-недотепы. А тут явились два мордоворота и объявляют себя философами. Тоже мне любомудры! Химики шутят?
Оказалось, не химики, а самые настоящие философы и тоже второкурсники. А что похожи на грузчиков, так это закономерно: они и есть грузчики. На философский берут только с двумя годами стажа, а пока ты после школы зарабатываешь стаж, подходит срок призыва. Ну а после увольнения в запас запросы у человека уже шире, чем после десятого класса. Годы, жены, еще до армии слезившаяся привычка к зарплате… Стипендии на эти запросы мало. Вот и приходится калымить. А на погрузо-разгрузочных работах за час, если упираться всерьез, можно заработать больше, чем где бы то ни было. Да и полезно при сидячем образе жизни. Конечно, перед стипендией и Володе приходилось иногда подрабатывать. Но ему и соседям по комнате — иногда, а мыслителям — регулярно. Вот и накачали мускулатуру.
Первое время мыслители держались отчужденно. Говорили они только друг с другом и о вещах, простому смертному недоступных. Они сыпали десятками не похожих один на другой терминов и десятками не отличимых одна от другой фамилий: энтелехия, бритва Оккама, деонтология и аксиология, категорический императив, феномены и ноумены, субстанции и акциденции, Шпенглер, Швейцер, Штейнер, Шелер, Шеллинг, Шиллер, Шлегель…
Восемьдесят вторая комната притихла. До появления этих «обескровленных» (не от «без крови», а от «без-крова») тут, как и во всех комнатах второкурсников, спорили, курили, перекрикивали друг друга. О кибернетике и о сексуальной революции, о моделировании экономических процессов и о системе йогов, о плюсах и минусах сдельной оплаты и о жизни на Марсе. И вообще о жизни…
Ведь тема «О смысле жизни» в заполуночных студенческих спорах занимает такое же почетное место, как I «Образ Татьяны Лариной» в списке тем, предлагаемых на письменных по русскому к литературе. И еще с Герцена и Огарева известно, что апогея споры на общефилософские темы достигают именно к середине второго курса, позже их оттесняют специальные вопросы. А тут черт принес этих философов! При них поговорить «за жизнь» ни у кого язык не поворачивался: это же все равно, что добровольно лезть на ринг против Мохаммеда Али. Кому интересно подставлять под удары этим профессионалам свои, пусть дилетантские, не задушевные суждения?
И ребята отводили душу в разговорах по своей профессии — тоже вполголоса и для шику, щедрее, чем требует смысл разговора, приперчивая «алголом» и «фортраном», «теорией игр с нулевым результатом» и «пунктом 83 Положения о предприятии», «устойчивыми пассивами» и «оборачиваемостью оборотных средств», при-1 саливая именами Аганбегяна и Самуэлсона, Леонтьева ЙЯ Струмилина, Кейнса и Канторовича.
Но попробуйте держаться обособленно, проживая вшестером в четырехместной комнате! Попробуйте! Надолго ли вас хватит? И через пару недель мыслители влились в коллектив. Этому способствовал совместный физический труд. Сперва — воскресники по восстановлению сгоревшего общежития, потом — тощие предстипендиальные дни.
В такие дни экономисты шли либо на домостроительный комбинат, цемент из вагонов выгружать, либо на железнодорожную станцию. Гриша-философ их корректно, но едко высмеял, построил, рявкнул для порядка: «Животы убрать! Саломатин, запевай!» — и повел на ликеро-водочный завод, где нет цементной пыли, как на ДСК, где за шестидесятикилограммовый мешок с сахаром платят на одну копейку больше, чем на товарного дворе, и где, ко всему, разрешают дегустировать, сколько хочешь. Экономисты ничего этого не знали. Они и не подозревали, что перекатить на одно и то же расстояние бочку с растительным маслом в горторге стоит почему-то ровно вдвое дороже, чем такую же бочку с олифой (то есть с кипяченым растительным маслом) на стройке. А Гриша знал.
— Орлы, увязывайте свою теорию с нашей практикой — иначе вам удачи не видать! — призывал он. — Привыкнете здесь, легче будет на производстве!
Гриша же предложил наплевать на столовку и питаться дома. Сбросились по полстипендии, накупили продуктов по его раскладке и установили дневальство. Дежурный вставал на час-полтора раньше и готовил завтрак. Если какому-нибудь оригиналу взбредет в голову пообедать — пусть доедает, что от завтрака осталось, а на ужин дневальный еще что-нибудь сварит. Повторивший вчерашнее меню дежурит два дня и больше, пока не придумает что-то свежее. Шесть человек —; шесть дней. А в воскресенье можно и кутнуть: пожить день на бутербродах, а вечером завалиться в кафе. Оказалось, что так и выгоднее и веселее. Стали жить на общий котел, спорить вместе и перевоспитывать второго философа, Степана.
Гришиного коллегу звали на факультете разно: то «Ветряная оспа», то «Сенная лихорадка», то «Детская болезнь левизны», то «Гонконгский грипп». Почти все прозвища были медицинскими и все с оттенком нестабильности и заразности. Это было непонятно: здоровенный бугай, имеющий некоторое представление о волшебницах в белых халатах лишь благодаря обязательным прививкам и медосмотрам, — и вдруг весь оброс болезнями? А ведь известно, что многосложная и труднопроизносимая кличка может прижиться, только если пришлась точно по фигуре, как свитер в обтяжку.
Но вскоре все стало понятно. Степан никак не мог постичь, почему, если истина одна, в мире столько философских школ и течений. Силясь разобраться, чем одно течение отличается от другого (и главное, как же оно, ошибочное и лживое, находило последователей, и притом неглупых), он с крестьянской основательностью и муравьиным трудолюбием вгрызался в теорию, изучал все «про» и «контра» и становился адептом этого течения. На время, пока его пытливый взор не прикует другая школа или система.