Джон Апдайк - Отшельник
На таких пассажах Стенли казалось, что он видит внутри себя ангела, женщину в струящихся одеждах: она велела ему продолжать восхождение неспешной поступью дней к плоскогорью конечного просветления.
Дни были исполнены гармонии, ночи же были уклончивы и ненадежны; являлся незваный гость – бессонница, – чтобы разорить и лишить смысла уклад его жизни. В иные ночи он и вовсе покидал его; нередко Стенли просыпался под холодной луной и, спеша в забытьи к темному дверному проему, находил дверь затворенной, пока заря дыханием света не распахивала ее вновь. Будто, освобождаясь от избытка жизни, он становился слишком легким, чтобы погрузиться в сон; будто, очищаясь от великого зла, он попрал природу и она мстила теперь его оголенным нервам, – так после чистки ноют зубы. Он пытался успокоиться, и ему являлись тени знакомых женщин, но выбросы его естества в эти призраки лишь увеличивали пустоту внутри. Глядя в темноту, он представлял себя камнем, лишенным веса, безликим существом, он задумывался, была ли собственная его жизнь реальностью или только иллюзией, дарованной ему женщинами. В начале была мать, формовавшая своим пристрастным взглядом каждый дюйм его роста, затем тянулась милая вереница, в конце которой стояла Лоретта, в минуту близости похвалившая мужественную красоту его плеч, и воспоминание о ней – и даже о ее двухцветном трейлере, оплетенном пурпурным вьюнком, – физически расширяло его грудь, и кожа на груди становилась упругой, глянцевой и дубленой. И зачем он сохранил зеркало, сохранил, как некое подобие женщины, в которой он искал – вскидывая голову так и сяк, приглаживая бороду, робко улыбаясь – свое отражение, прежде оживленное восторгом? Он обрадовался приходу Лоретты. Это случилось в конце апреля. Его грудь раздалась, заходила мускулами, когда неуместные здесь синее платье и серый свитер замелькали между стволами, а затем и вся Лоретта появилась на открытом дворе фермы и стала пробираться ему навстречу сквозь заросли молодого папоротника, тут же поглотившего ее лодыжки. Очень тонкие лодыжки для такой полной женщины.
– Бог ты мой, – останавливаясь, сказала она. – Дайка я на тебя взгляну.
– Нет уж, лучше я на тебя, – ответил он. – Я и не знал, что ты умеешь ходить так далеко.
В отличие от прошлых посетителей, она пришла ближе к вечеру.
– Ты не хочешь пригласить меня в дом?
– Конечно, – ответил он. Ее наступление было мягким, но настойчивым. – У меня тут не так красиво, как в твоем трейлере.
Он был обрадован и взволнован до глубины души, когда она переступила щербатый порог и стала разглядывать так разумно организованное им пространство. И не нашла здесь ничего смешного.
– У тебя все сделано очень хорошо, – сказала она серьезно, даже с благоговением. И рассмеялась.
– Ты над чем смеешься?
– Это мне что-то напоминает, и я знаю что. Я когда-то знала одного китайца, холостяка вроде тебя, он жил в центре Филли[2]. В его доме пахло, как здесь. Может, керосином. Дай-ка тебя понюхать. – Она расстегнула две верхние пуговицы его рубахи, оттянула вниз вырез майки, уткнулась своим коротким носом ему в грудь и втянула воздух. – Ты пока еще не пахнешь, как тот китаец, ты до сих пор пахнешь, как Стенли. И сердце у тебя колотится.
– Так ведь уж сколько не видались.
– Я не думала, что ты меня ждешь.
– Я не думаю, что действительно ждал тебя.
– Но ведь я пришла, да?
– Ты пришла.
– Ночью, наверное, жутко холодно?
– Уже не очень. Не замерзнем. Ты голодна? Хочешь чего-нибудь?
– Хочу.
Он опустил глаза, желая прочесть на ее лице смысл ответа, но уже вечерело, его спина заслоняла ее от света, лившегося в окно, и он ощутил только смутный жар ее лица и пряный запах волос. Он уступил ей раскладушку, а сам постелил на полу одеяло, и каждый раз, просыпаясь ночью, он видел над собой светящуюся во тьме голую согнутую руку, тяжелое тело, плывущее над ним, как набухшее облако, вознесенное тощими ножками раскладушки и вспучившее брезент. Будто стало возможным вступить в тайные сношения с небом и посягнуть на луну, он настигал, и касался, и робел, потому что это тело вращалось вокруг него, и ускользало от кончиков его пальцев, и казалось то необъятным, то исчезающе малым, словно стремилось занять единственно возможное положение в расчисленном мироздании его светил.
Заснул он поздно и был разбужен ее возней у печи. Лязг и скрежет были так невыносимы, будто Лоретта орудовала железным хламом в самой его голове. Со спины, в блеклом утреннем свете, она казалась еще более тучной, напитавшись его жизнью. Она кляла керосинку, та все никак не разгоралась. Он вскочил голый, развернул Лоретту, вклинился между нею и плитой, оттеснил ее от плиты, кастрюль, его частной жизни. Она сдалась, ее лицо просияло торжеством, но когда он вошел в нее, глаза Лоретты сузились от гнева. Блестки света шаркали по шершавому полу, солнце неустанно пересчитывало свой доход. Под ним был противник, который одним махом мог опрокинуть его. Они встали, и гроза разразилась – слезы, потоки колкостей и оскорблений, жалкие приливы бездонной нежности. Поверх ее головы, лица, горящего в ореоле разметавшихся волос, он видел аквариум окна, наполненный утренним лесом; неужели ее вопли навсегда закроют ему доступ к этому чудному подробному зеленому миру, пронизанному солнечным светом? Он выждал, пока она позавтракает, и проводил ее до границы участка, до знака с надписью: «Проход воспрещен».
– Я больше не приду, – сказала она.
– Да, это не для тебя, – ответил он.
– Знаешь, чем ты тут занимаешься? – спросила она. – Ты растрачиваешь себя впустую.
– Я живу здесь так же, как ты в своем трейлере, – сказал он, улыбаясь и ища отсвета своей улыбки на ее лице.
– Нет, – возразила она ледяным тоном, который всегда следовал за ее буйствами, – у меня выбора не было. У тебя есть.
И все же как благодарен он был своим посетителям! – визит каждого из них что-то ему прояснял. Да, он выбирал. Он возвращался к себе, лес приветствовал его пением невидимых птиц и жестами безымянных трав, и Стенли снова подходил к выбору, к еще одной степени свободы, которая позволит ему избавиться от навязчивого экстаза этой ночи. Он разбил зеркало. Разжал пальцы, держа его прямо над каменной плитой у очага, и последнее, что в зеркале отразилось, был квадрат голубого неба. Осколки он вымел и захоронил подальше от дома, забросав их землей и листьями, чтоб место было не найти. Но некоторое время он ощущал, что с той стороны леса погребенные осколки наблюдают за ним. Это чувство ослабевало днем, но ночами усиливалось, помогая провалиться в глубокий сон, как и то детское знание, что в неведомый час его мать, спускаясь по лестнице к себе в спальню, непременно зайдет к нему в комнату, тронет его лоб и подоткнет одеяло. Бессонница больше не мучила его. С тех пор как Лоретта ушла из его жизни, он в сумерках уже начинал дремать, часто не мог прочесть ни строчки, зато утром вставал с восходом солнца.
Никогда прежде он не видел так хорошо, так много. Холодный апрель сменился фестончатым маем. Внезапно лопнули почки, выпустив оборки бесчисленных фасонов. Он стал пристально изучать тончайшие различия – и сделался знатоком оттенков коричневого и серо-зеленого, вариаций формы листьев, способов и ритмов прорастания, сказавшихся в том, под каким углом выпрастывается юная веточка, вытолкнутая родительской ветвью. Он знал от силы дюжину названий деревьев и цветов, и его неумение означить словами их различия заливало мириады зеленых популяций сверкающей прозрачностью легкой дымки; и хотя его мозг с трудом наводил порядок в этом море зелени, Стенли приветствовал каждый узнанный вид не по имени, а собственно по образу, как вспоминают сестру, сменившую в замужестве фамилию. Его память уподобилась книге на чужом языке, с иллюстрациями, ценность которых чудесным образом повышалась невнятностью текста. Когда он впервые вошел в этот дом и отважился ступить на далеко отстоящие друг от друга брусья, лишенные настила, ему казалось, что он перебирает ногами струны арфы; теперь же эти тонко настроенные уровни различий, закрепленные, хотя и податливые, представлялись ему настоящей, большой арфой: то ли она ждет, чтоб на ней заиграли, то ли из нее уже непрерывно льются аккорды, и миг тишины неминуемо оглушил бы его. Упрямые лабиринты мхов и трав зачаровывали его. Даже мельчайшие сообщества подчинялись закону различий. Стенли чувствовал, что окружавшая его масса зелени бесконечно дробима и вуаль в сравнении с ней груба, как холстина; Природа, эта прочная сеть схлестнувшихся аппетитов, распадалась в его глазах на безымянные подробности и более не существовала – либо была простым описанием чего-то иного.
Еще приходили мальчики: двое племянников и их друг. Друг появился в городке недавно, он был худощавый и коротко остриженный, с такими темными карими глазами, что они казались круглыми. Стенли почувствовал, неуклюже принимая своих гостей, что он обращается главным образом к этому незнакомцу, поскольку известная ему недоверчивость и вечные потасовки племянников навсегда приучили его не обращать на них внимание, даже когда ему приходилось жить в их шумном соседстве. Теперь они присмирели, глядя на странного своего дядюшку. А он не знал, чем их занять; возможно, мальчики ожидали увидеть какой-то результат его работы, рукотворное свидетельство о накопленных им днях. Но не было ничего, разве только его жилище, которое он давно уже перестал усовершенствовать, да еще его нынешнее, чуть сдвинутое восприятие действительности. Он повел их лесом, показал едва заметный прямоугольник булыжников, здесь, верно, стоял амбар, указал на симпатичное скопление катышков, которыми мелкие лесные зверушки обозначают свое присутствие, пригласил мальчиков пройти берегом ручья, туда, где соединение корней и камней, заросших мхом, под действием эрозии превратилось в замок, даже в цепочку замков, обжитых муравьями. Мальчики кинулись давить муравьев; Стенли закричал, они отпрянули от него, от его худобы, его рыжей щетины. Они осваивали лес, увлекая Стенли так далеко, как ему и в голову не приходило забираться, к месту, откуда виднелись дымящая труба какого-то дома и сверкающая лента автострады. По дороге мальчики выломали себе по хорошей палке и, размахивая ими во все стороны, сбивали сухие ветки; наваливались всем весом на мертвые деревца, чьи остовы годами стояли неподвижно, поддерживаемые сучьями заглушивших их деревьев. Где бы мальчики ни кружили, они повсюду отыскивали смерть, натыкаясь то на совиные погадки[3], начиненные мышиными костями, то на вздувшийся продолговатый трупик лесного сурка, задушенного собаками, то на непонятным образом отделенную переднюю ногу оленя. Матрица изобильной жизни леса в их глазах была представлена лишь этими немногими драгоценностями. Стенли дал им на дорогу по яблоку и отослал их домой без приглашения прийти еще раз. Прощаясь, Стенли почувствовал восприимчивость незнакомого мальчика, неутоленное любопытство его круглых глаз, его готовность к ученичеству, а ведь Стенли сам был всего лишь на половине своего неторопливого пути. Новое, острое искушение. Но мальчик исчез вместе с двумя другими.