Светлана Замлелова - Гностики и фарисеи
— Старый-то... Сувенир Ельсветофорович... Слышь, ты — запел... Жених прямо!.. Пой, дедуль! Молодец! Ещё сто лет проживёшь!
И следом сама стала «подпевать» старику:
— Па-ба-па... Па-па-ба-па-ба... Па-ба-па...
Но на другой день во время утреннего обхода, когда Изюмов снова вздумал «петь» молодой врач Куницын, задержавшийся подле него и зачем-то прислушавшийся к его бормотанию, вдруг сказал:
— А старик-то ведь не поёт... Попа просит!..
Слова эти, сказанные вполголоса, прозвучали зловеще, заставив всех замолчать. Что-то страшное таилось в открытии молодого врача, как если бы слова старика, подобно валтасаровой надписи, появились бы вдруг на стене страшным предупреждением.
Куницын малодушно обрадовался тому, какое впечатление произвело на больничную публику его открытие. Но в следующую секунду ему стало неловко смущения, охватившего несчастных больных, и он, стараясь развеять морок, который сам же и напустил, сказал:
— Ну, поп, говорят, что клоп — людскую кровь пьёт, так что мы дедушку в обиду не дадим.
Больные заулыбались, смущение кое-как было преодолено, и Куницын снова остался доволен собой. Переходя от больного к больному, он говорил без умолку, трунил беззлобно и несколько раз удачно пошутил. Покинул Куницын палату №36 в настроении приподнятом. Однако благодушию его суждено было вскоре развеяться, потому что из тридцать шестой сообщили, что со стариком Изюмовым неладно. Куницыну оставалось лишь констатировать смерть.
Старик был так стар, что в пору было развести руками, вспомнив древнюю мудрость: «В саду от смерти нет трав». Но чувство вины и причастности к чему-то неправому не оставляло Куницына на протяжении всего дня. А вечером привело его в морг к патологоанатому Сильвестру Цветкову, вкусив от щедрот которого, Куницын захотел в последний раз видеть старика.
Они заглянули в холодную комнату, где на полках лежали обнажённые тела и тут же на каталках покоились и ждали путешествия к своему последнему пристанищу тела разубранные. Куницын разглядел нарумяненную красавицу в белом бесформенном одеянии, которая, судя по летам, отпечатавшимся на её лице, могла бы не только жить, но и дать жизнь новым существам; старого морского офицера и юношу в новом сером костюме, купленном, очевидно, ему родителями. Переведя взгляд, Куницын увидел знакомую бороду с прозеленью и неприятно удивился тому, что правая рука старика свесилась и торчала вниз, как отломанный сук. На запястье висела бирка, но что было написано на ней, Куницын, в свете тусклой лампочки, разобрать не смог.
— Кто это? — спросил Цветков, когда они вернулись от мертвецов к прозрачному как слеза и горячему как кровь спирту.
— Так... — нехотя отвечал Куницын. — Авенир Изюмов...
Они выпили и помолчали.
— Что он тебе?
Куницын пожал плечами и, не глядя на Цветкова, спросил:
— Ты как думаешь, душа есть?
— При мне никто из них не вставал, — отвечал Цветков, кивая на холодную комнату.
Они опять выпили.
— А Бог есть? Или там... чёрт? — осторожно спросил Куницын.
Циничному патологоанатому, много лет проведшему в мертвецкой, стало смешно.
— Ты чего испугался-то больше? Суда справедливого? Или палача? — ухмыльнулся он.
Куницын молчал. Цветкову стало жаль его и чтобы ободрить приятеля, он сказал:
— Брось ты всё это... Вера — дело такое... Для обывателя удобно — думать не надо... А ты докажи, предъяви... Поцелуйся с чёртом — тогда будет во что верить!..
Домой Куницын явился за полночь. Упал, не раздеваясь, на диван и забылся сном. Он ничего не видел во сне, но его разбудил безотчётный, надвигающийся откуда-то страх. Он проснулся и включил торшер, стоящий рядом с диваном. Грязно-жёлтый свет лёг круглыми пятнами на пол и потолок. В это время время что-то стукнуло в окно. Не пришедший ещё в себя после пригрезившегося кошмара, Куницын с замиранием сердца, точно ожидая увидеть то, что напугало его, подошёл к окну. Разгулявшийся ветер трепал деревья. Росшая под окном берёза стучала в стекло, точно просила спрятать её от ветра, обломавшего сучья и дёргавшего за бороды листвы. Странным образом припомнился Куницыну старик Изюмов, и мимолётное раскаяние пронеслось через его сердце. В ту же секунду услышал он за спиной у себя шорох и, обернувшись, увидел, что за столом посреди комнаты сидит бывшая жена его, с которой разошёлся он два года назад и которая, как было ему известно, вышла в другой раз замуж и уехала с новым супругом за границу. Куницын вздрогнул, завидев её, и подивился, как и зачем она попала к нему в такой поздний час. Но тут же вспомнил, что у неё оставался ключ.
Он взглянул на стеллаж с книгами, где стояли часы — шёл третий час. Тут пришло ему в голову, что, запирая за собой дверь, он, как это бывало обычно, оставил ключ в замке, и она никак не могла отпереть дверь снаружи. Он ужаснулся этой мысли, но она, точно угадав, о чём он подумал, тихо сказала:
— Ключ лежал на полу...
Она не договорила.
— Зачем ты.., — хотел было спросить он, но она поднялась проворно и, коснувшись пальцами его губ, сказала тихо:
— Поцелуй меня...
Ему было страшно, хотя он и сам не знал, чего именно боится. Она следила за ним блестящими, влажными глазами и, казалось ему, посмеивалась. Он подумал, что боится именно этого беззвучного смеха, но когда она, приблизившись и приоткрыв рот, коснулась его губ своими чуть вытянутыми вперёд и покрытыми сиреневой помадой губами, он уже знал, что не смех пугал его. Она неотрывно смотрела на него, а он, как приговорённый к смерти, ждал какой-то страшной развязки. Вдруг стало происходить нечто странное. Он было подумал, что это фонарный свет, пробивавшийся сквозь берёзовую листву из окна, лукаво играет с ним. Но видение не исчезало.
Её лицо вдруг точно раздвоилось. Как будто за одним лицом пряталось другое. И если первое было как обычно красиво холодной и наглой красотой, то второе, прячущееся за первым и как бы выглядывающее из-за него, было безобразно и отталкивающе. Он заглянул ей в глаза — она смотрела с дикой, жестокой радостью, точно знала о его видении и наслаждалась его страхом. Он захотел оттолкнуть её от себя с силой, так, чтобы она упала, но не смог шевельнуть и рукой, как если бы прирос к ней всем телом. Новая волна ужаса поднялась в нём и обессилила его...
Он очнулся утром на своём диване и тотчас вспомнил всё, что было ночью. Он помнил, во что одета была жена, помнил вкус её сиреневой помады и запах духов. Но никаких следов пребывания её в комнате не было. Входная дверь оказалась запертою изнутри, ключ плотно сидел в скважине, всё было в полном порядке. Напрасно искал он в комнате хоть что-то, напоминающее о прошедшей ночи. Лишь берёза за окном, монотонно покачиваясь, встряхивала зелёной бородой да сломанный сук торчал безжизненно...
Истрию отца Варсонофия поведал нам его келейник — отец Нафанаил, человек простой и в науках несведущий, утверждающий, что когда сам впервые услышал эту историю, подумывал даже, не перейти ли в католичество...
Василий Иванович
Василий Иванович скучал. Он скучал и пил. Пил и безобразничал. И до того всем надоел, что не осталось вокруг человека, который бы не кривился при имени Василия Ивановича Пошехонова.
А Василий Иванович, между тем, с детства алкал великого и прекрасного. И мечтал! Мечтал беспробудно. Но только в детстве были мечты его определённы. Чем старше он становился, тем меньше осознавал, чего так жаждет душа его, что за тоска гложет сердце и какая несбыточность манит и дразнит. Что-то мнилось ему розовое, перламутровое и нежно пахнущее. Но что это – не знал Василий Иванович. И тосковал смертельно. Пришло время, и все мечты, показавшись нелепыми и постыдными, отлетели куда-то в эмпиреи, где и растворились окончательно. А Василий Иванович познал, что всё самое розовое и перламутровое находится на дне бутылки. Что есть жизнь человеческая, как не борьба со скукой? И каждый борется с ней, как умеет.
«Всё суета сует…» – примерно так думал Василий Иванович, хотя эти красивые слова давно стали чем-то вроде конфетного фантика с отпечатком полотна великого художника. Размышляя порой о тридцати семи своих годах, Василий Иванович сознавал, что самые приятные воспоминания были связаны у него с питием – где пили, с кем и сколько было выпито. Пили же для того, чтобы вывалиться из обыденности, чтобы скука и отвращение растаяли, и жизнь снова показалась бы красивой, поманив мечтой и посулив мечту. Обыденность Василий Иванович ненавидел и боялся её, потому что ничего, кроме слова «зачем», не мог сказать о ней. Цель всякой жизни была ему неясна, процесс неприятен. Всё, о чём мечтал Василий Иванович, прошло мимо. Всё, чего хотел, не давалось в руки. То, чем обладал, было недорого и ненужно.
При взгляде на жену, Василию Ивановичу хотелось, чтобы не металась курицей, хлопая крыльями и озабоченно кудахча, и чтобы грудь её была полна водки, а не висела бы двумя бестолковыми бурдюками. Натыкаясь на детей, Василий Иванович недоумевал, откуда они взялись и когда он успел создать их. И тогда, бывало, обрушивался на жену с кулаками, обвиняя её в неверности и, что ещё ужасней, в коварном навязывании отцовства над чужими отпрысками. Чтобы не пугать детей, жена увлекала Василия Ивановича в спальню и там, храня при этом молчание, позволяла бить себя. Василий Иванович тоже молчал.