Эргали Гер - Казюкас
— Але бачит и бачит целыми днями, я прямо не вем, цо робить…
— Несмелый хлопец, — согласилась Дануся, знавшая, что говорит: он частенько натыкался на нее в самых дальних закоулках базы, где черт ногу сломит, и мог бы… да, пожалуй, мог бы, кабы не страшный оскал ее обольстительной и виноватой улыбки. — Молодой еще, нецелованный. Таким вприглядку самое то, даже слаще…
— Да ну тебя! — Зиночка звонко рассмеялась, обернулась к Акимову и спросила с кротким, сдержанным состраданием: — А хочешь, я тебя поцелую?
— Перебьешься, — хрипло ответил тот и, не чуя под собой ног, вышел со склада прямо на Немецкую улицу, в раскисший снег, к ожидающим дальнейших указаний москвичкам и дочери.
— А теперь куда?
— Прямо, — сказал Акимов.
Они посмотрели памятник Кристофору, святому покровителю города, упрятанный в глубине уютного дворика виленской курии: святой нес на плече младенца Христа и чем-то — могучим античным торсом, вот чем — напоминал то ли кентавра, то ли лешака: косматый человек-зверь, оседланный новой верой. Прошлись по галерее Доминиканского монастыря, пахнущей плесенью, чумным лазаретом и коммуналкой. Галерея была забита рухлядью, по стенам висели корыта, рукомойники, велосипеды, в кельях плакали дети, в трапезной на одной из газовых плит парил громадный бельевой бак. Воздух ощутимо вибрировал: к трапезной примыкал костел, сквозь метровую толщу стен просачивались органные аккорды вечерней мессы.
— Обалдеть, — сказала Таня, когда вышли на улицу. Она даже закурила от волнения. — По-моему, так не бывает.
— Бывает еще как, — откликнулась Дуся. — В Александровске, бывшей Александровской слободе, целую деревню внутри монастыря построили, и ничего, даже скотину держат. Очень даже бывает.
— Это что, реликт той самой душевной жизни? — спросила Таня с некоторым даже негодованием; Акимов, принимая упрек, виновато пожал плечами.
Дошли до Острой Брамы, восточных городских ворот, по-литовски — ворот Зари, посмотрели чудотворную икону Остробрамской Божьей Матери в застекленной каплице над воротами. Акимов показал девушкам вход наверх, а сам не пошел, остался на пустынной, если не считать двух-трех коленопреклоненных старух, улочке. Он с детства помнил эту икону византийского письма, забранную в серебряный оклад, помнил громадные, инкрустированные серебром слоновьи бивни на престоле перед иконой и свое детское, испуганное недоумение цивилизованного ребенка, попавшего в языческое капище. Бивни, стеклярус, живой огонек свечек и неживые цветы, а еще — панели из белого металла, украшенные чеканкой: сотни выпуклых, больших и малых сердец, отданных Богоматери, пухлых сердечек, похожих на подушечки для иголок. И позже, когда случалось приводить к Острой Браме гостей, живучее первое впечатление давило и сковывало Акимова: от этой святыни восточного католичества, отбитой язычниками-литовцами у татар под Синими Водами, веяло знойным, аравийским накалом истовости и почитания. В другое время и в другом месте он искренне считал себя человеком верующим, но тут вся его вера съеживалась, и он стоял как облупленный — взрослый сконфуженный пионерчик — перед суровой Дамой, требующей безраздельной веры, безраздельной любви, всего сокрушенного сердца. Он так не мог, и со временем перестал подниматься туда, наверх.
От Острой Брамы спустились к Вилейке, имея в виду пройтись по Заречью, но не пошли, устали. В сгустившихся сумерках попытались разобрать надпись на гранитной стеле перед мостом, Акимову смутно помнилось — то ли еврейский мальчик спас польского, а сам утонул, то ли, наоборот, польский отрок zginal smiercia bohatera, спасая еврейского. Так и не разобрались: стемнело.
— Не понимаю, как можно утонуть в такой речушке. Тут же воды по колено, — стоя на мосту, задумчиво произнесла Дуся.
— А ты знаешь, какое здесь течение?! А весной знаешь сколько воды?! — азартно завопила Ксюшка, но Акимов одернул ее и пояснил, что обе здешние реки, Вилия и Вилейка, тоже давно не те, наполовину против прежнего обезвожены водозаборами.
— Это памятник прошлому, двум самым крупным общинам города, еврейской и польской. И реке, которая утекла навсегда…
— Но это же так естественно, — возразила Дуся. — Все течет, все изменяется. Надо жить настоящим временем, не только прошлым. Ты же вовсе не такой старый, — она взглянула на него с легким упреком. Обрадованный, Акимов принял ее первый по-настоящему внимательный взгляд, шутливо поблагодарил за комплимент и нечаянно перехватил взгляд сбоку: Таня с зоркой женской пристальностью задумчиво смотрела куда-то в него, румянец на щечках в мертвенно-бледном свете фонарей казался черным, и каким-то шестым, десятым чувством он угадал, что она тоже простила ему его возраст, более того… Что „более того? Он не стал загадывать, но усталость как рукой сняло, Акимов помолодел и с маленьким пожаром в груди повел девиц через Сад молодежи, мимо Замковой горы и памятника PUŠKINAS’у — домой, прижимая к сердцу подаренные на мосту взгляды. Так оно в памяти и осталось: глухой черно-белый парк в центре города, прихлопнутый снегом, грай ворон, гремучая во льдах струйка Вилейки, устало хрупающие по заснеженным аллеям москвички — и сам Акимов, легкий и звонкий от счастья, с маленьким пожаром в груди.
Тут бы и остановиться.
Эта мудрая мысль посетила его перед сном, после визита Илоны, блеснувшей вечерним платьем собственного пошива, — черноволосой, зеленоглазой, с роскошными белыми плечами Илоны, на которую делали стойку все мужчины и все женщины в любой компании, — она сидела в кресле напротив Акимова, далекая и чужая, а девчонки двумя клубочками по-домашнему, с кошачьей бесцеремонностью устроились на тахте: Таня читала, попивая шампанское, Дуся укорачивала ремень ягдташа. Илона забежала tik minuteliai, на минутку, с инспекцией и бутылкой шампанского: дома ее ждали коллеги-художники, празднующие успешное начало ярмарки. От нее громко, томно, навзрыд пахло духами „Venez“, и она с легким недоумением поглядывала на тахту — Акимов с облегчением отметил, что стороны не вызвали друг у друга особого интереса. Девочки плавали на тахте в нейтральных водах, другая сторона разглядывала их в микроскоп, как и положено даме в вечернем платье; Акимова несколько озадачило собственное отчуждение, не вполне легальное, скажем так. Мы выдохлись, подумал он, испытывая невесомое, шампанское ощущение побега: белые плечи Илоны еще маячили на причале, он даже зубной щетки не захватил. Он плыл, как плывут боксеры после нокдауна.
— О tu ne apsirikai, paneles šiaip sau, — насмешливо похвалила Илона уже в прихожей. — Sekmės.[2]
— Ne jokauk,[3] — пробормотал он, подавая шубу.
Пора тебя останавливать, Акимов, подумал он, когда все уже улеглись и сам он лежал в своей комнате на тахте, один, с тикающим будильником. За стеной, в Ксюшкиной комнате, еще скрипели диванными пружинами, переговаривались сонными голосами москвички; сама Ксюшка, счастливая, дрыхла под потолком, на антресолях между кухней и коридором. Антресоли были просторные, оборудованные под штатное место для гостей, притом двуспальное; Ксюшка зарилась на него регулярно, мечтая о своем маленьком укрывище от мира, но допускалась туда нечасто — для ребенка там было все-таки душновато. Весь вечер она не отходила от Дуси, по-честному поделив с папой гостей. Акимов, обеспокоенный таким раскладом, пробовал было урезонить дочь, но эти мелкие спелись и вдвоем без труда отражали его наскоки: похоже, Дусе веселей было с Ксюшкой, чем с их рассуждениями о Горбачеве и Дудинцеве. Так что большую часть вечера он провел со своей половиной гостей.
— Дусь, а ты с кем будешь спать? — донеслось до них из другой комнаты.
— С Таней, конечно, — тверже и звончей, чем следовало, отвечала Дуся, и на все последующие обольстительные предложения поселиться на антресолях отвечала хохотом и отказами. Сошлись на том, что она залезет на антресоли „в гости“ и почитает на сон грядущий очередную главу про хоббитов. Акимов, освобожденный от ежевечерней читальной повинности, не сдержался, с чувством сказал:
— Какое чудо твоя Дуся!
— Дуська — прелесть, — подтвердила Таня без всяких там восклицательных знаков.
— Не будь ей восемнадцати… Можно подумать, что у нее куча детей, до того ловко она управляется с Ксюшкой.
— А ты полагаешь, к восемнадцати нельзя обзавестись кучей детей? — с непонятной многозначительностью спросила Таня, и он не нашелся с ответом, только пожал плечами:
— Ну, теоретически…
— Теоретически обзавестись кучей детей нельзя, это точно, — возразила Таня, и он рассмеялся, сообразив, что попал впросак.
Она опять подарила ему долгий задумчивый взгляд; Акимов лопоухим зайчиком пил чай и рассеянно улыбался, храня верность застрявшей на антресолях Дусе. Впрочем, он успел чуть-чуть изменить ей, подумав, что при ином раскладе с Таней не было бы проблем: в ней чувствовалось подспудное беспокойство, подмывавшее как раз не слишком красивых девиц вновь и вновь испытывать свои чары на посторонних, а за всем этим сквозил недоласканный одинокий ребенок, мелькавший на подступах к кухне, где пили водку и читали стихи…