Синтия Озик - Роза
— В лодыре милого мало. Вы пейте, пока горячий. Иначе обмен веществ не пойдет. Любите баклажаны с хлебом с маслом? Не беспокойтесь, фигура вам позволяет. Скажите, вы одна живете?
— Сама по себе, — сказала Роза и опустила язык в чай. Стало горячо до слез.
— Моему сыну за тридцать, я все еще ему помогаю.
— Моей племяннице сорок девять, не замужем, помогает мне.
— Старовата. А то я бы сказал: давайте-ка мой сын на ней женится, пусть она и ему помогает. Ничего нет лучше независимости. Если силы позволяют, работа — это счастье. — Перски погладил себя по груди. — У меня сердце больное.
Роза тихо сказала:
— У меня было свое дело, я его разрушила.
— Обанкротились?
— Часть — большим молотком, — сказала она раздумчиво, — часть железной штуковиной, которую подобрала в сточной канаве.
— Вы сильной не выглядите. Кожа да кости.
— Вы мне не верите? В газетах писали — топором, но где мне взять топор?
— Разумно. Где вам взять топор? — Перски пальцем выковырял что-то из-под нижней челюсти. Рассмотрел — оказалось зернышко баклажана. На полу около тележки валялась какая-то белая тряпка. Платок. Он подобрал его, сунул в карман брюк. И спросил: — А что было за дело?
— Всякое старье. Мебель. Барахло. Я собрала много старых зеркал. Расколотила все, что там было. Ну вот, — сказала она, — теперь вы жалеете, что со мной связались.
— Ни о чем я не жалею, — ответил Перски. — Если я в чем и понимаю, так это в психических срывах. Всю жизнь мне их жена устраивала.
— Вы не вдовец?
— В некотором смысле.
— Где она?
— В Грейт-Нек, на Лонг-Айленде. Частная клиника, и стоит далеко не гроши. — Он сказал: — У нее психическое заболевание.
— Серьезное?
— Раньше болела время от времени, теперь постоянно. Она принимает себя за других. Телезвезд, киноактрис. По-разному. В последнее время — моя родственница, Бетти Бэколл. Втемяшила себе в голову.
— Печально, — сказала Роза.
— Видите? Я на вас все вывалил, теперь вы на меня вываливайте.
— Что бы я ни сказала, вы меня не услышите.
— С чего это вы разрушили свое дело?
— Это была лавка. Мне не нравились те, кто туда ходил.
— Латины? Цветные?
— Какое мне дело, откуда они? Кто бы ни заходил, все были как глухие. Что им ни объясняй, они не понимали. — Роза встала, взялась за тележку. — Спасибо, что угостили меня пирожком, мистер Перски. Очень вкусно. А теперь мне пора.
— Я вас провожу.
— Нет-нет, иногда человеку надо побыть одному.
— Если долго бываешь один, — сказал Перски, — начинаешь слишком много думать.
— Когда жизни нет, — ответила Роза, — человек живет там, где придется. Если ничего кроме мыслей не осталось, значит, в них.
— У вас нет жизни?
— Воры ее забрали.
Она ушла, с трудом волоча ноги. Ручка тележки была как раскаленный прут. Шляпку, шляпку надо было надеть! Шпильки в пучке обжигали кожу. Дышала она тяжело — как собака на солнцепеке. Даже деревья выглядели изможденными: каждый листок клонился книзу под слоем пыли. Лето без конца — что за наказание!
В вестибюле она ждала лифта. «Постояльцы» — некоторые обитали тут лет десять с гаком — уже слонялись одетые к обеду, старухи в летних платьях, обнажавших заплывшие ключицы и синеватые впадины шей над ними. Сзади шеи обросли шматами жира. Все были без чулок. С оплывшими икрами в мраморном узоре синюшных вен; в своих мечтах они снова были молодыми, со стройными белыми ногами бессмертных, ядреных богинь; только вот позабыли, что ничто не вечно. На их лицах тоже было видно все, чего они сами в себе не замечали: их нарисованные рты сияли алым блеском не в попытке вернуть юность. А в желании продлить ее. Семидесятилетние кокетки. Для них все осталось прежним: намерения, действия, даже надежды — они никуда не продвинулись. Они верили в счастливое продолжение жизни тела. Мужчины были больше погружены в себя: прокручивали перед внутренним взором свою жизнь — кино для них одних.
В воздухе висел липкий запах одеколона. Роза слышала, как рвутся конверты, трепещут крыльями листы бумаги. Письма от детей — постояльцы смеялись и плакали, но не всерьез, ничего не принимая близко к сердцу. Отметки в табели, расставания, разводы, новый журнальный столик к золоченому зеркалу над пианино, Стьюи в шестнадцать учится водить, у свекрови Милли второй удар, истории про катаракты полузабытых знакомых, почка у племянницы, язва у ребе, у дочери несварение, кража, озадачивающие рассказы про вечеринки в Ист-Хэмптоне, психоанализ… Дети были богатые, как такое получается, при бедных-то родителях? Все было и настоящим, и ненастоящим. Тени на стене — тени шевелятся, но сквозь стену не пройти. Постояльцы были от всего отъединены — они сами себя отъединили. Мало-помалу забывали своих внуков, своих стареющих детей. Все больше и больше становились важны сами себе. В вестибюле каждая стена — зеркало. Каждое зеркало висит тридцать лет. Каждая столешница — зеркало. В этих зеркалах постояльцы казались себе прежними, сильными тридцатилетними женщинами, целеустремленными тридцатипятилетними мужчинами, матерями и отцами трудноразличимых детей, которые давно мигрировали на другие континенты, к недоступным пейзажам, в непонятную речь. Роза набралась храбрости; решетка лифта открылась, но она отпустила пустую кабинку наверх без себя, покатила тележку по вестибюлю, где сидела чернокожая кубинка — портье, перекатывала двумя пальцами глинистые шарики пота по ложбинке между грудями.
— Почта для Люблин Розы, — сказала Роза.
— Люблин, вам сегодня повезло. Два письма.
— Проверьте еще отделение для посылок.
— Вы — везунчик, Люблин, — сказала кубинка и кинула посылку на кипу белья.
Роза знала, что там. Она попросила Стеллу это послать; то, о чем просила Роза, Стелла делала без особой радости. Она сразу заметила, что отправление не заказное. Это ее разозлило: Стелла, Ангел Смерти! Она выхватила посылку из тележки, сорвала обертку, запихнула ее в напольную пепельницу. Шаль Магды! А если, оборони Г-сподь, она бы потерялась при пересылке, тогда что? Она прижала коробку к груди. Посылка была жесткая, тяжелая; Стелла — где ее жалость? — во что-то ее втиснула; Стелла обратила ее в камень. Ей хотелось расцеловать содержимое, но кругом сновали люди, теснили к столовой. Еда была однообразная, скудная и часто несвежая; к тому же за нее брали дополнительную плату. Стелла все время писала, что она не миллионерша; Роза в столовой никогда не ела. Она крепко прижимала к себе посылку и пробиралась сквозь толпу — унылая птица на корявых лапах, — таща за собой тележку.
У себя в комнате она испустила вздох — то ли хрип, то ли вопль, — бросила белье поперек жалкого подобия прихожей и отнесла посылку и два письма на кровать. Незаправленная кровать пахла рыбой, простыни завились пуповиной. Обломки кораблекрушения. Она опустилась на кровать, сбросила туфли — все в трещинах, Перски наверняка это заметил: сначала, что пуговица оторвалась, а потом, что туфли сношены, — стыд и позор. Она крутила и крутила в руках прямоугольную коробку. Шаль Магды! Магдин свивальник… Магдин саван… В памяти — Магдин запах, священное благовоние утраченного дитяти. Ее швырнули на забор, пронзили проволокой, пробили током, поджарили; печь и в печи дитя! Роза прижала шаль к носу, к губам. Стелла не хотела, чтобы Магдина шаль была у нее все время; она придумала столько смешных названий для этого: травма, фетиш, Б-г знает что, — Стелла вечерами ходила на курсы психологии в Новую школу[6] — подыскивала мужа среди страдающих газами холостяков из своей группы.
Одно письмо было от Стеллы, а второе — очередное послание из университета, еще одно — опять изучают болезнь. А в коробке — шаль Магды! Коробку напоследок, сначала пухлое письмо Стеллы (пухлое — это не к добру), а письмо из университета побоку. Болезнь! Лучше белье разложить, чем открыть письмо из университета.
Дорогая Роза [писала Стелла]!
Ну вот, я это сделала. Пошла на почту и послала. Твой идол в пути, отдельным отправлением. Если хочешь — ползи к нему на коленях. Ты сделала из себя сумасшедшую, все считают, что ты сошла с ума. Мимо твоей лавки пройдешь — стекло все хрустит под ногами. Ты старшая, я племянница, не мне тебя учить, но Г-споди Б-же мой! Прошло сколько лет — тридцать, сорок? — хватит уже. Думаешь, я не знаю, как это будет, как ты все проделаешь? Смотреть противно! Откроешь коробку, вынешь ее, расплачешься, будешь целовать ее как безумная. До дыр поцелуешь. Ты как те средневековые люди, которые поклонялись кусочку Святого Креста — щепке от сортира, кто этого не знает, или же падали ниц перед волоском якобы с головы какого-то святого. Обцелуешь ее, закапаешь слезами, и что? Роза, поверь мне, тебе давно пора начать жить жизнью.