Энн Энрайт - Парик моего отца
Хватит отсебятины.
Кто же обретет ЛЮБОВЬ на РУЛЕТКЕ ЛЮБВИ этой недели? ВЫ даже не поверите, какой сегодня мы приготовили сюрприз. И кому — ВАМ! Даю головку на отсечение, во всем зале не останется ни одной… сухой… ШТАНИНЫ.
Отснять заново.
Кстати о НОЖКАХ, вот она — прекрасная леди этой недели. Вот девчонка, которая выберет своего везунчика! Очаро-помрачительная, очаровательная МОЙРЭ из Донни-КАРНИ!
Четвертая, эй! Третья камера — гони мне Мойрэ. Наезжай на Мойрэ. На Мойрэ наезжай, третья.
Ура-ура. Погоди, Мойрэ. Погодите, все. Это я, знаете ли, так, для тренировочки. Верно, верно, правильно подсказываете! Вперед мы пропускаем … ПАРНЕЙ!
Опять первая. Овацию в фокус. Отъезжай. Отъезжай. Валяйте. Как-нибудь потом смонтируем, потихонечку-полегонечку. А теперь вторая. Мыкаемся дальше.
Не знаю уж, чего тут волноваться. На «Рулетке Любви» в жизни не случалось ничего по-настоящему ужасного — невзирая на тот факт, что вся ее судьба в руках одной безвестной девицы. Геморрой ста сорока планерок, агония семидесяти съемочных уикэндов, мука шестисот двадцати трех телефонных разговоров с реквизиторами — все это сбивается в кучу и замирает, затаив дыхание, в ожидании одного ее слова, одного ее наития. «Я выбираю номер три». Она могла бы выбрать номер два или номер один, но статистика гласит, что она выберет третий — потому-то мы и ставим на дальний фланг самого симпатичного.
Ни одна еще не сказала, к примеру, «Я выбираю номер пятнадцать». Ни одна еще не отказалась выбирать. Ни один мужчина ни разу не вскочил со своего кресла в зале с воплем: «Протестую, она помолвлена с другим». Еще ни одна женщина не завизжала: «Лесба!». Еще ни один судебный пристав торжественным или каким-либо иным жестом не развернул перед камерой свидетельство о рождении, доказывающее, что наша героиня несовершеннолетняя. Еще ни один субъект в помятом костюме не вышел на подиум и, извинившись по-немецки, не задрал девушке платье, дабы продемонстрировать сокрытый под ним пенис.
Она просто говорит: «Я выбрала номер три» и с музыкой, слезами и улыбкой, пока на титрах раскручивается свиток со скромной благодарностью дамам, украсившим зал такими прелестными композициями из цветов, она целуется со своим Номером Три и уходит с ним. Стены студии рушатся, открывая натурную площадку с готовым к вылету самолетом. Под звуки оркестра он воспаряет в небо. Восторженная стюардесса размахивает окровавленной простыней, а затем швыряет ее вниз, прямо на объектив оставшейся на земле камеры.
— Нет, — говорит Дамьен, расцветая до степени полного радушия. Этот кругленький карапуз — один из величайших диктаторов на свете. Когда он на тебя смотрит, кажется, будто ты с ним наедине и заодно; стоит ему отвести взгляд, и начинаешь презирать его всей душой. Мы с ним очень даже неплохо ладим.
Фрэнк, всю программу командовавший из своего бокса, сутулится в углу. У Фрэнка в руках полный бокал джина, а на лице ровно никакого выражения — точно ветром все сдуло. Он и Дамьен друг друга в упор не видят. Вместо того, чтобы направиться к Фрэнку, Дамьен подходит ко мне — не потому, что на этой неделе за передачу отвечаю я, а потому, что я к нему хорошо отношусь.
— Нет, — говорит он.
— С чего вдруг «нет»? — говорю я. — Прошло отлично.
— Хватит с меня сопляков из Данлири.
— Он стал гвоздем программы.
— Это я — гвоздь программы.
— Иди на хер и выпей. Прошло отлично.
— Где были мои сигналы? — он говорит, что стоял, как хрен на лесбийском пикнике, дожидаясь сигнала — тут-то ему и залепили по морде кремовым тортом. А я говорю, что это был лучший момент передачи — и фиг с ней, с камерой, которая не пережила этого угощения. Плевать, что по цене такая камера эквивалентна особняку с пятью спальнями в Южном Дублине — правда, за его заднюю стену пришлось бы доплачивать. Дамьен спрашивает:
— Как тебе моя реакция?
Значит, гэг с тортом он подстроил сам — на все готов ради капельки внимания. Он знает, что я знаю, и валит вину на Фрэнка. В хладнокровии ему не откажешь.
— Ноль сигналов. Сноб долбаный. Мою лучшую фразу вырезал. Пришлось переснимать зачин без моей лучшей фразы.
— Это не Фрэнк решил вырезать. Это была моя инициатива. Иди теперь наябедничай Люб-Вагонетке. А то ей, похоже, одиноко.
— И еще как пойду, бля. Блядские продюсеры.
Спустя десять минут публика удаляется по коридору, отплясывая конгу и измываясь над охранником. Дамьен присаживается на диван, чтобы впасть в короткометражный ступор, после чего вскакивает и начинает хлопать по всем попавшимся спинам, как спинохлопательная машинка. Люб-Вагонетка кружит по комнате. На нее ворчат сквозь зубы: ворчит Дамьен, ворчат операторы, ворчат звукорежи, ворчит тип из фирмы подушек-пукалок. Она кивает направо и налево, особенно Фрэнку.
Фрэнк — хороший режиссер. И вдобавок мой друг. Возможно, поэтому он не мешает своей ладони, вконец запутавшейся, где чья нога, опуститься на мое бедро.
Каждую неделю он говорит мне, что месть — процесс многоступенчатый, что пришибить Дамьена было бы приятно, но гораздо эффективнее просто выпустить его на экран. Когда Фрэнк, наклонив голову, тянется губами к бокалу, кажется, что он опускает в джин хоботок — как бабочка в бутон.
Подходит Маркус в драчливом настроении.
— Извини за «Свиданку»: у оператора был понос.
— Угу. Качели-карусели.
— Вот и поехали, — говорит Фрэнк, хотя я лично даже рта не раскрывала.
Дело в том, что у Маркуса глаза зеленые или карие — в зависимости от освещения. Карие глаза против меня ничего не имеют, зато зеленые именуют меня дрянью ушастой. В старые времена Маркус любил говорить: «А насчет тебя я вообще сомневаюсь. Сомневаюсь, что ты вообще женщина». Сегодня вечером он просто заявляет:
— Торт был классный.
— Спасибо.
— А как Твоя Женщина? — спрашивает Фрэнк.
— Мрак, — говорит Маркус. — Блеск.
— Я влюбился, — сообщает Фрэнк.
Я говорю:
— По-моему, она в своей гримерке.
— Ага.
— По-моему, она там ревет.
В этот момент входит Мойрэ из Донникарни, с красными и сияющими глазами. Мы говорим ей, что она была великолепна, после чего офис в последний раз вздымается волной, разбивается брызгами и разъезжается по домам. Люб-Вагонетка удаляется, как Королева-Мать, поскользнувшись в дверях. Маркус остывает. С Фрэнка соскакивает влюбленность. Спустя полчаса мы втроем опять изнываем от скуки, стоя посреди мостовой и пытаясь заарканить такси до города.
В ночном клубе мы расходимся. Я замечаю мужика, с которым спала раз или два. Я окликаю его, перекрикивая музыку. Я говорю: «Ты считаешь меня женщиной. Ты считаешь меня женщиной. Ты считаешь меня женщиной». И он зовет меня к себе. Уже уходя, я замечаю, что Мойрэ из Донникарни пытается — тщетно — закадрить Маркуса. Ее Избранник-Любви дуется в углу. Их обоих пора уложить баиньки, но не могу же я работать круглосуточно. Надеюсь, Маркус с ней переспит, и в ближайший понедельник я смогу ему за это врезать, но шансов мало. Такие поступки не в его духе.
Следующий день — суббота, «утро-после-вчерашней-ночки-ноченьки», барахтаться в передаче, которая все еще барахтается во мне, заворачивать за углы, ожидая засады; в сердце у меня плавает капелька дохлого адреналина.
Я опаздываю. Джо тихо сидит за своим столом, уставившись на телефон. Группа в аэропорту — ждет Мойрэ, которая как сквозь землю провалилась.
Джо ищет другой рейс, а я — Мойрэ. Ключ в отеле она еще не сдала. Когда я приезжаю, ее одежда разбросана как попало по пустому номеру. Звонит телефон. Это Джо с тремя почти подходящими вариантами — подходящими, да не слишком. Мы решаем двинуть в другое место — в Киллэрни. Я обдумываю, не позвонить ли Люб-Вагонетке, решаю, что не стоит, обдумываю, не уволиться ли, умываю физиономию и усаживаюсь ждать.
На кровати — пара туфель. На полу — брошенные колготки. Мне хочется поменять их местами. Пусть туфли будут на полу. Пусть колготки будут на кровати. Но я не могу к ним прикоснуться. Это чужие вещи, да еще и ношеные.
Я вся в поту. Будь здесь Стивен, он подобрал бы колготки и свернул. Будь здесь Фрэнк, он обнял бы меня за плечи и прочел бы лекцию о грехах женатого мужчины. Маркус, не обращая на колготки внимания, лег бы на кровать и спросил бы, из-за чего сыр-бор. Мелочь, но приятно.
Я чувствую запах этого, вчерашнего. Легкий и теплый. Улыбаюсь. Все утро я пыталась его идентифицировать. И тут до меня доходит. Запах детских волос. И похмелье дает мне по мозгам.
В номер входит Мойрэ. Нагибается, подбирает с пола колготки, без удивления оборачивается ко мне.
— Семь пятьдесят отдала, — говорит она, — а как только надела, сразу поехали.
Она присаживается на кровать и, нажав кнопку на пульте, включает телевизор.