Нодар Джин - Повесть об исходе и суете
Знакомые «репатрианты» целовали меня по кавказскому обычаю, рассказывали о благочестии моих предков и советовали быть начеку с работниками благотворительных организаций. Они, дескать, норовят обидеть беженцев — урвать у них законные привилегии.
Особенно усердствовал Датико Косой, который в Петхаине дважды из двустволки выстрелил в своего обидчика. В Бога. И оба раза промахнулся, ибо косил…
Мать моя угощала всех каштанами. Я перехватил её и спросил есть ли в квартире кондиционер. Есть, сказала она, но это дорого стоит: придётся подождать до лета. Добавила шёпотом, что с уходом гостей станет прохладней.
Ожидать ухода не собиравшихся уходить гостей или наступления лета, когда только начался апрель, мне показалось оскорблением американского духа, в атмосфере которого сердце болит от любого промедления — а это очень опасно, поскольку из-за этого оно перестаёт верить.
Я отозвал жену в сторону и сообщил ей, что еду в Манхэттен — посмотреть на Америку. Куда я, дескать, прибыл не ради жареных каштанов и петхаинских ужимок.
6. Правдивее правды
Сабвей оказался рядом.
У входа в него стоял помятый пикап с открытыми дверцами. Перед ним, с мегафонами в руках, топтались двое мужчин с одинаково смазанными лицами. У первого, в чёрной хасидской униформе, лицо смотрелось как передержанный в проявителе фотоотпечаток, а у второго, в штатском, — как, наоборот, недодержанный.
Хасид говорил по-английски, а штатский переводил его речь на русский язык с украинским акцентом. Дверцы машины были испещрены объявлениями. Как обычно, я начал с мелких.
Сообщалось, что пикап принадлежит Центру по обслуживанию русских эмигрантов при центральной хасидской синагоге в Бруклине.
В хасидах меня привлекало то, что, несмотря на постоянные неудачи, они по-прежнему пытались остановить время, выбрав для этого самое экономное средство — отказ от костюмных мод последних столетий. Правда, это можно объяснять также и нежеланием тратить время на что бы то ни было кроме любви к Богу и торговли бриллиантами.
Другое объявление, крупнее, обещало русским беженцам бесплатное, но аккуратное обрезание.
Самым жирным шрифтом объявлялось, что завтра наступает «древнейший праздник Песах, праздник исхода из рабства, откуда Бог освободил не только наших предков, но и нас».
Об этом, собственно, и голосили в рупор хасид с переводчиком:
— А солёная вода на пасхальном столе символизирует слёзы наших отцов во времена их рабства в Египте…
После этого заявления переводчик посмотрел на меня:
— Живёшь здесь?
— Нигде пока не живу. Я только приехал… А ты хасид?
— Нет, зоотехник, — сказал он и ткнул пальцем в значок на лацкане пиджака. — Харьковский университет! Я — по козлотурам, но их в Нью-Йорке нету.
— Совсем нету? — смутился я.
— Совсем. Но, слава Богу, есть хасиды, а у них — лишние деньги и идеи. Они в общем хорошие люди, но мне, знаешь, кажется, что в них просто места нету для плохого… Они вот хотят забрить к себе всю нашу братву и придумали эти глупые бригады с пикапами и переводчиками…
— Бригады? — ещё раз смутился я.
Тот не ответил:
— А мне, откровенно, стыдно: всё-таки Харьковский университет… Никто, конечно, нас тут не слушает… Только старые негры…
— А чего тогда голосишь? — не понял я.
— Тридцатка в день. А у тебя какая специальность?
— Тоже могу переводить.
— Он знает английский! — повернулся зоотехник к хасиду.
— Мазл тов! — улыбнулся тот и показал мне жёлтые зубы. — А хочешь к нам?
Вопрос не имел смысла, — только символический: не обладая специальностью, получаю сходу приглашение на работу! Я ответил на иврите. Мне захотелось убедить хасида, что, оказав мне доверие, он поступил мудро.
— Есть хасидское предание… — изрёк я. — Спросили как-то у Рабби Авраама Яакова: «Если всякому человеку есть место, отчего же людям так тесно?» И Рабби отозвался: «Оттого, что каждый хочет занять место другого».
Хасид рассмеялся и обратился к зоотехнику по-английски:
— Он говорит, что твоё место — это твоё место! — и, повернувшись ко мне, продолжил на еврейском: — Его место — это твоё место, потому что ты знаешь ещё и еврейский… А откуда ты его знаешь?
— Зоотехника? — не понял я.
— Нет, еврейский язык. Ты же из России?
— Его место — это его место! — ответил я и понравился себе. — Сказано: «Лучше страдать от несправедливости, чем творить её». А что касается России, вот что молвил о ней Рабби из Ружина: «Мессия объявится именно в России».
Хасид улыбнулся и перешёл на английский:
— А вот ещё о России. Любавичер рассказал. Один из хасидов Рабби Мотла из Чернобыля приехал к своему учителю, но остановился в гостинице. Когда он молился, повернувшись к стене, за его спиной появился человек и заговорил: «Дали земные измерил я пядью, но такого изгнания, как в России, не видел!»
— Я это предание знаю, — кивнул я. — Но в нём самое важное — концовка. Ранний образец сюрреализма.
— Образец чего, говоришь?
— Ну, это когда получается вдруг не простая правда, а самая правдивая.
— А! — догадался хасид. — Это советское, да?
— Нет, — извинился зоотехник, — соцреализм — это другое. Это — когда пьёшь и всем надоедаешь, а сюрреализм — когда принимаешь наркотики, молчишь и рубишь лес сидя. Потому что лёжа неудобней…
Я рассмеялся, а хасид спросил меня:
— Я всё равно не понял, но скажи какая там концовка?
— Такая: «Обернулся хасид Рабби Мотла и увидел, что человек, который сказал про российское изгнание, направился к дому учителя и вошёл внутрь. Но когда он последовал за ним и заглянул в дом, то его там не увидел. И никто никогда ничего о нём больше не слышал».
— Моя фамилия Шифман, — протянул мне руку хасид. — Я покажу тебя Любавичеру. Может, у него есть место, на котором нету никого.
— Любавичер — это главный в мире хасид! — шепнул мне зоотехник.
Я думал не о хасидах:
— Спасибо, но мне интереснее Манхэттен! Куда я и еду.
— Сабвеем не советую, — оскорбился Шифман. — Нам, кстати, ехать мимо: если хочешь — подбросим.
Я захотел и поехал в Манхэттен в чёрном пикапе без боковых окон. Визгливом, как хасидизм. Сидел в кузове, напичканном связками молитвенников и коробками мацы. На поворотах они елозили по сидению, наваливались на меня с разных сторон и били между ног — что казалось символическим происшествием. Правдивее правды.
Дольше всего задержалось чувство, что в пикапе было тесно, как будет в могиле.
7. Олень наслаждался безразличием к жизни
— Завтра праздник, а мы ещё ничего не раздали… Пару коробок и три молитвенника, — пожаловался Шифман.
— Ничего не поделаешь: не берут! — ответил зоотехник и, повернувшись ко мне, добавил по-русски. — Им, тутошним, невдомёк, что нашего брата к Богу уже не затащишь.
— А зачем? — сказал я. — Из двух людей, которые не встречали Бога, ближе к Нему тот, кто к Нему не идёт.
— Наш брат Бога не отрицает: просто не знает что с Ним делать, — и перешёл на английский. — Шифман, я вспомнил ещё одну!
— Я собираю шутки о беженцах, — извинился Шифман.
— Прилетает, значит, он в Вену…
— Кто? — потребовал Шифман.
— Наш брат.
— Так и говори!
— Прилетает и заявляет, что в Израиль ехать не желает. В Америку? Нет. В Канаду? Нет. В Австралию? Тоже нет. Вот тебе глобус и выбирай — куда! Крутит наш брат глобус, рассматривает, а потом вздыхает: «А у вас нет другого глобуса?»
Шифман хихикнул, а мне стало грустно.
В шею и в грудь била на рытвинах маца — плотные квадратные коробки с бесхитростным рисунком египетского исхода: пустыня, пальма, пирамида и много кривых палочек, то есть обретающих свободу братьев.
Текст под картинкой гласил, что продукт изготовлен в бруклинской пекарне под наблюдением Рабби Соловейчика и что слово «маца» имеет два значения: «хлеб свободы» и «хлеб бедствия», из чего, дескать, следует, будто свобода обретается только через страдания, с которыми связан исход…
Шифман с зоотехником умолкли. В заднем окне, по обе стороны экспрессуэй, плыли опрятные домики, разноцветные церквушки и игривые кладбища, покрытые гладкой, как замша, травой и ласкающие глаз, как витрины кондитерских лавок.
На одном из кладбищ, у белого креста, стоял олень. То ли тихо думал о чем-то, то ли наслаждался безразличием к жизни.
— Нью-Йорк! — воскликнул хасид, и я обернулся.
В лобовое стекло, в просвет между коробками мацы и связками молитвенников, ворвался высокий слепящий сноп из фаллических конструкций. Я узнал Эмпайр Стэйт Билдинг, самый необрезанный из необрезанных небоскрёбов. Внутри у меня ёкнуло и наступила тишина. С каждым мгновением сноп разгорался ярче. Потом в ушах возник тревожный звон — как большая духовая музыка.