Наталья Чеха - Не царская дочь
Однажды я взяла из шкафчика свой полосатый детский шарф, повязала его вокруг коротко-стриженной головы, а длинные концы оставила свободно болтающимися. На концы этих концов я привязала белые, пышные банты. Получились косы! Такие же черные, как у Оли (ну, подумаешь, в мелкую зеленую полосочку — ее же почти не видно!), такие же длинные (почти до пояса!) и такие же толстые (в те времена кашемир еще был настоящий!). Я чувствовала себя на вершине счастья! Я укладывала свои «косы» корзиночкой, жгутом свивала из двух одну, снова расплетала и оставляла на спине, кокетливо перебрасывала на грудь то одну, то две сразу…
— Ты чего это сделала? — удивленно вытаращился на меня мой закадычный друг Славка Штанько, увидев меня в таком «прикиде» за обедом. — Чего это у тебя на голове?
Я в этот момент выуживала «косу» из тарелки с борщом — забыла откинуть ее на спину, и теперь кусок шарфа с привязанным к нему бантом плавал в жирном оранжевом вареве.
— Дурак, — кратко ответила я Славке и треснула его по голове выловленной из борща «косой». Красные капли тут же растеклись по его лысине, и он стал выглядеть еще смешнее и бессмысленнее, чем был на самом деле. Но я потешалась недолго: подоспевшая нянька энергичным движением сдернула шарф с моей головы и уволокла мои «косы» в неизвестном направлении. Славкин же позор она стерла большим вафельным полотенцем. Оля Фардзинова, вкушавшая пищу за соседним столом, наблюдала за происходящим молча, как и подобает восточной красавице. Ее не касалась наша со Славкой плебейская суета. Она вела себя, как человек, который имеет, а я — как тот, кто делает вид, что имеет. Разницу между этими двумя состояниями я поняла, конечно же, гораздо позже.
Был в моей детской жизни еще один «болевой» момент, связанный с косами. Их носила моя двоюродная сестра Оля. Бабка по отцу, строгая и надменная Елена Евгеньевна, безумно любила свою младшую внучку и называла ласково Дивулей (именно через «и», от слова «диво»). А меня — не любила, и даже не хотела знать и видеть. Мой отец, ее сын, к тому времени уже не жил с нами, а жил с другой женщиной, и бабушка пребывала в связи с этим фактом в весьма удовлетворенном состоянии. Она всегда считала моих родителей неподходящей друг другу парой. Меня же, как порождение этой пары, она и вовсе называла ошибкой природы.
Дивуля же, дочь бабушкиной младшей дочери, воплощала собой само совершенство: распахнутые голубые глаза, тонкий нос с аристократической горбинкой, черные брови вразлет. Но главное — коса. Пшеничного цвета, неохватная, туго сплетенная, она лежала на Дивулиной спине, простираясь, как у сказочной Царевны-Несмеяны, от головы до пят.
Я редко общалась со своей двоюродной сестрой, чаще видела ее только издали, и эта злополучная коса очень сильно отравляла мне жизнь. Я была уверена в том, что Дивуля, обладающая столь заветным сокровищем, принадлежала к избранному роду. Только такой род достоин любви. А я? Я была подростком-стригунком, чем-то очень несерьезным, не стоящим внимания. Я бегала по окраинам, по обочинам, по заросшим бурьяном околоткам, а Дивуля «паслась» на королевских заливных лугах. Я собирала крохи, урывала остатки, довольствуясь малым, а ей доставались самые большие и жирные куски.
И главное — вся любовь, которой Дивуля лениво подпитывалась от окружающих ее взрослых, уходила в косу. Казалось, что эту косу долго поливали из лейки, удобряли, проращивали и пропалывали, доведя, наконец, до неимоверных размеров. Дивулина голова гнулась от этой тяжести, отклонялась назад от вертикальной оси, а коса все росла и росла. И главным «садоводом» была бабушка, внимания которой мне, дикому и неухоженному сорняку, так не хватало. Вот почему я столь остро хотела такую же косу. Она была символом любви.
Правда, закончилось все это весьма печально — для бабушки, я имею в виду. Дивуля выросла, а вместе с ней — ее коса, вытянувшая, по всей видимости, из ее головы все живительные и разумные соки. Как иначе объяснить тот факт, что она буквально отравила старухе ее последние, предсмертные годы? Из уст Дивули Елена Евгеньевна узнала, наконец, всю горькую правду о себе. Отборные, очень аффективно-заряженные оскорбления сыпались на ее бедную голову, подкрепляясь при этом весьма красноречивыми и энергичными жестами: уж и злыдня она, и диктаторша, и цербер, и просто противная сволочь, испортившая внучке жизнь, и чтоб ей пусто было, и чтоб ее мерзкий рот не смел даже раскрываться, и чтоб она не приближалась и не лезла к добрым людям, а сидела в своем углу, и вообще — таким не место на земле. Все это Дивуля подробно донесла до сознания боготворившей ее бабушки, после чего, как бы завершая сделанное, отрезала косу. Это был акт возмездия. Несчастная старуха окончила свои дни в твердом, но запоздалом прозрении: чем больше отдаешь детям (внукам), тем большую ненависть с их стороны получишь впоследствии.
Но этот вывод уже не имел никакого значения ни для бабушки, ни для Дивули, ни вообще для кого-либо в том пространстве, где они обе существовали.
Но это — отступление. Вернусь к началу: мне так хотелось косы! И чтоб кто-то восхитился: ах, какие косы! Какие бантики! Какое платье! Но — никто не восхищался. Никто! Во-первых, нечем было, а, во-вторых, восхищение вызывали в те времена совсем другие качества — физическая сила, спортивность, выносливость, умение пахать землю, класть шпалы, штурмовать небеса и делать революцию. А все эти «бабские штучки» — оборочки, бантики, рюшечки, закругленные ресницы, завитые локоны, ухоженные ноготки и т. д. — презирались и высмеивались. Если будешь такой — то как, в случае необходимости, защитишь идеалы Октября? Не то, что не защитишь, а еще и сама погибнешь в лапах империалистов!
Ага, вот оно: женственность — смертельно опасна! Быть женственной — значит, подвергнуть себя уничтожению. Умереть. Перестать быть. Женственность — это смерть. Мужественность — жизнь.
Не на этой ли философской диаде я поскакала по жизни, словно на боевом коне?
Глава 3
О неподсудном Фиделе
Кудрявый мальчик по имени Фидель был поистине злым гением моего счастливого советского детства.
Не потому, что он был красив — я, умненькая, черноглазая и белозубая, с густыми темно-каштановыми волосами имела внешность гораздо более яркую. Не потому, что он был умен — я, в два года схватывавшая налету всякую, даже самую сложную информацию, легко повторявшая за родителями любое, сверхтрудное и неудобоваримое слово типа «коммунизм» или «комсомол», выучившаяся бегло читать в четыре года, знавшая наизусть целые поэмы из детского чтения, — в общем, в пять лет я была умнее и развитее Фиделя, часами сидевшего на горшке и нывшего противным, гундосым речитативом: «Фиделик хочет кушать…» (О себе он говорил в третьем лице).
Но… Этот толстый, не очень красивый и не очень умный мальчик из средней детсадовской группы был для меня сущим мучением. Он стоял на невидимом другими людьми пьедестале, на который я воодрузила его в своем завистливом воображении. Он был величественен и фундаментален. Пьедестальная поза его говорила о принадлежности к царскому роду, а нимб вокруг курчавой головы — о безгрешности, которой я, заводила всех детсадовских проказ, увы, не отличалась.
Но почему, почему именно Фидель? В группе были ведь мальчишки куда умнее и интереснее этого свободного от интеллектуальных проблем увальня. Сашка Коваленко, например — стройный, быстрый, умный, смелый. Или — Славка Штанько — не очень стройный и не очень смелый, но умный и добрый. Или… Были получше, одним словом. Но вне конкуренции, особняком, стоял все-таки Фидель. Он был неподсуден и свят.
Но почему же, почему?
Да потому, что его забирали. Единственного из всей группы. Каждый вечер он, переодетый родителями в настоящую (а не жалкую детсадовскую, подобранную по принципу «в сад что похуже, что не жалко») одежду, торжественно шествовал между всеми другими, выстроившимися в коридоре, умными и развитыми, но не забранными, к выходу и скрывался, словно уплывающий к неведомым счастливым берегам корабль, за детсадовскими воротами.
Вскоре сторож, он же кучер, дядя Миша плотно закрывал эти скрипучие деревянные ворота на громадные засовы, не оставляя нам, жалким, бессемейным узникам круглосуточного детского сада никакой надежды на бегство.
Да и мог ли кто из нас даже подумать о том, чтобы совершить побег? Конечно, нет. К тому же, бежать было некуда. Вернее, не к кому. Ведь, по логике вещей, если родители определили детей в такой сад, где они должны были оставаться на ночь, значит, ночью их дома не было!
Так, по крайней мере, рассуждали мы со Славкой Штанько. Именно поэтому после ужина мы обреченно брели в спальню, где нам и еще двадцати не забранным предстояло провести грустную, тоскливую ночь. А утром увидеть, как сияющего и глупого Фиделика, царского ребенка (таковым он мне казался и так был назван мною), наследного принца с чуждым русскому уху заморским именем, препровождают в сад заботливые родители. И так — каждый день.