Александр Хургин - Целующиеся с куклой
И может быть, если б не появилось в городе в тот год этих летних временных кафе под открытым небом, ничего бы и дальше не случилось с Шизофреником, и он продолжал бы жить всё в том же духе и темпе. Но они появились, эти кафе на асфальте и на верандах под зонтиками и просто так, ни под чем, появились, чтобы к осени и к дождям исчезнуть из городского пейзажа до следующего тепла и следующего жаркого лета. И там, во всех этих кафе, сидели праздные с виду люди, попивая прохладительные и другие напитки и закусывая, и беседуя — кто ни о чём беседуя, о неважном, а кто о разных серьёзных делах и действиях, в том числе и противоправных. Как например Вова Школьник со товарищи. Тот самый Вова, который всегда слыл среди людей сволочью, грабителем и планокуром, а в последние годы стал ещё и притонодержателем, и торговцем ворованными автомобилями, и сомнительной недвижимостью, и палёными спиртными напитками, и, чёрт знает, чем ещё. И этот Вова Школьник каждый день сидел на террасе летнего кафе «Алабама», выпивал и закусывал в своё удовольствие, и занимался между тем отвратительными своими делишками. И конечно, каждый день наблюдал он с высоты террасы, как пробегал мимо «Алабамы» жидкобородый Шизофреник с прутиком. Наблюдал, наблюдал, пока однажды не сказал:
— А почему б тебе не развлечься с этим идиотом?
Это Вова сказал красавице Заре даже без издёвки. Спокойно сказал, так, чтоб это было похоже на обычное деловое предложение, от которого невозможно отказаться, или на приказ. А приказы, как известно, не обсуждают, приказы выполняют, и всё.
Зара уже два месяца не работала на Вову Школьника, пойдя на повышение и став его любовницей, а вернее, сожительницей чуть ли не на правах жены. И она пустила над ним тонкую струйку дыма и захохотала. Томно и вызывающе. А он её по лицу ударил. Не сильно. Но ударил. Наотмашь тыльной стороной ладони. И на ней остался отпечаток помады в форме смеющегося рта Зары.
— Ты чего? — удивилась Зара.
А Вова Школьник сказал:
— Знай своё место, ёкалэмэнэ.
И вытер с руки помаду салфеткой. Не дочиста, поскольку рука у него была волосатая, а помада жирная, и она осталась на жёстких волосках, окрасив их в розовое. А также и на салфетке она осталась, но салфетку Вова скомкал и бросил на пол. А официант увидел это, подошёл почтительно, поднял брошенную Вовой салфетку и унёс.
Тогда Зара потрогала языком ранку, которая в губе у неё от её же зуба образовалась, и говорит:
— Так бы и сказал! — и говорит: — Слушаю.
Вова обдумал то, что собирался сказать, и сказал следующее:
— Конечно, можно это и по-простому оформить, но по-простому, ёкалэмэнэ, скучно. По-простому неинтересно жить и работать по-ленински. Поэтому накормишь дурака, соблазнишь, что ли, сходишь к нему в гости и посмотришь, не сам ли он живёт, и что там у него за жильё — стоит ли руки марать. Понятно всё?
— Понятно всё.
— Не забудь детали запомнить. Рассказывать будешь в лицах и в красках. Чтоб мне веселье доставить. И чтоб интересно было, ёкалэмэнэ, а не абы как.
4
Всем подавай, кровь из носу, чтоб было интересно. А чтоб абы как было, понятное дело, никто не хочет. Казалось бы, такое в духовном смысле ничтожество и такая во всех смыслах сволочь как Вова Школьник, а тоже вот вынь ему интерес и предъяви. В развёрнутом виде. Следопыты хреновы.
То же самое и отец Горбуна с Шизофреником, папаша их, любитель перемен всех видов. Ну никак он не мог без интереса обходиться. Видите ли. Седой уже меньше чем наполовину, больше чем наполовину лысый, а всё ему интерес давай неподдельный, новое что-нибудь, свежее и неожиданное. И пойдя на поводу у сына своего Горбуна, и поехав с ним с бухты-барахты в эмиграцию, надеялся Бориска получить желанных им неожиданностей вдоволь. И получил, по самое не хочу. Выше крыши то есть.
А началось всё красиво и живописно. Их поселили у подножий гор, невдалеке от леса. Хотя и у большой дороги. Первое, что они узнали о месте своего предстоящего жительства, это то, что раньше здесь был придорожный бордель с кабаком. Кабак в одной половине дома остался и поныне, а вторую во имя затеянного Колем эмигрантского бума переоборудовали под общежитие. Для иностранных беженцев и немецких репатриантов, призванных организовать в стране хотя бы слабенький демографический взрыв и поправить тяжёлое положение с рождаемостью. И они с тех пор все тут временно вперемешку проживали.
Преобладали в общежитии жильцы простые, сортира до приезда в Германию не видевшие, то есть видевшие, но не в форме унитаза с бачком. Не по своей вине и своей воле не видевшие. Жили-то они свои жизни, будучи немцами, в степях Казахстана, а также и на снежных просторах Омской да Кемеровской областей принудительно. Во глубине, в общем, жили Руси великой и её руд сибирских. И дожились, попав под советский паровой каток, до того, что настоящие — немецкие немцы — смотрели теперь на них и сильно удивлялись, говоря:
— Неужели немцы такими бывают? Неужели они похожи на нас, а мы похожи на них?
И добавляли по-немецки:
— Какой ужас и какой кошмар!
И, понятно, не хотели в это верить, и морщились, в это кривое зеркало глядя.
Но бродили по общежитию и несколько добродушных арабов из Ливана, и бирманец, как потом оказалось, с туберкулёзом, и полька, и македонец, и несколько еврейских эмигрантов из стран бывшего Эсэсэсэра. Вдовый москвич шестидесяти девяти лет, приехавший с собственными горными лыжами и всё порывавшийся ехать в Альпы, на них кататься. Беременная двумя детьми девушка из города Мозыря. Большая семья из Днепропетровска, с единственным среди них евреем — девяностолетним дедом, который на улицу выходил исключительно в пиджаке с орденскими планками. Планок было много, по пояс, и они слегка беспокоили воображение местных жителей. Сын, увозя деда из дому, сказал, что они едут отдыхать. Общагу выдавал за санаторий. Кругом горы, лес — похоже. Дед сначала вроде верил — он и в менее комфортабельных санаториях отдыхал по путёвкам профсоюза, — а потом ему попало что-то под хвост, и он, похитив все семейные средства и никому ничего не сказав, поехал на родную Украину, к племяннице. Ехал Бог знает какой дорогой — через Берлин. Так ему казалось привычнее и правильнее. Поймали деда уже во Франкфурте на Одере, на границе, так как паспорт взять с собой дед не додумался. Поймали и вернули.
Короче, в общежитии Бориске сразу не понравилось. Ему не понравились иммигрантские дети, которые, придя из детского сада и школы, часами топали и визжали, создавая для жильцов реальную угрозу рехнуться. Не понравились юноши и девушки, слушавшие то, что им казалось музыкой, на всю возможную громкость в двух-трёх комнатах одновременно. В свободное от музыки время они тоже визжали. Визжали и сношались квадратно-гнездовым способом по методу перекрёстного опыления.
Да и в целом, народ общежития Бориске не понравился. Хотя бы тем не понравился, что все безудержно врали по любому поводу, и без повода тоже врали. Зачем — в общих чертах понятно. Надо же было как-то оправдывать в своих и чужих глазах собственное здесь пребывание. Вне всякой логики, «там» все работали главными инженерами и директорами, имели молодых красивых жён (почему приехали с жадными пожилыми уродинами, загадка), талантливых детей (тут они воровали, курили план, пили водку и дрались, попадая в полицию) и вообще — имели всё от жизни. А чего уехали? Из-за крупных неприятностей с властями. На уровне министерств и ведомств.
Примерно так восстанавливалась врущими утерянная в море лжи и вранья логика.
Но врали и более фундаментально:
— Как там твой сын? — сердобольно спрашивала одна тётка у другой. — Пишет?
— Пишет. Что ничего хорошего у него нет, пишет. Работы нормальной нет, с отцом не ладит, с девушкой своей поссорился.
На самом деле сын в третий раз сидел за торговлю наркотиками, и все об этом откуда-то знали.
Вдобавок все эти главные в прошлом инженеры чуть ли не с упоением занимались тем, чем дома заниматься они перед людьми постыдились бы. А здесь коренные жители были настолько чужи и от них далеки, что эмигранты их и за людей не считали. Поэтому и не стыдились их, поэтому спокойно рылись на свалках (правда, это хорошо организованные свалки, когда целые улицы в определенный день по общегородскому графику выбрасывает всё ненужное — от устаревших, но работающих телевизоров до мебельных гарнитуров), поэтому воевали за право отовариваться в магазине для бедных, где заплатив одно евро, можно набрать гору чёрствого хлеба и продуктов, подпорченных или с истекшим в день продажи сроком годности, поэтому захаживали в Красный крест, чтоб купить за копейки кем-то выброшенные или не проданные в течение лет вещи.
Хотя в мусорных баках наши люди почему-то не рылись. И бутылки, которые можно сдать за деньги, из глубоких бутылочных контейнеров спецприспособлениями не извлекали. Последнее почему-то делали представители автохтонного населения. Видимо, им это было нужнее и не считалось чем-то зазорным. Трудится человек — уже хорошо. А что делает — не так важно.