Джеймс Олдридж - Не хочу, чтобы он умирал
— Почему бы нам не подобрать по пути французского летчика и не поручить ему пригнать машину назад? Зачем нужен еще один летчик?
— Затем, что так решило начальство, — пояснил Пикок скучающим тоном.
— Что за страсть у Черча все усложнять?
— Понятия не имею. А вам-то какое дело, Скотти? Черч желает, чтобы только избранные знали о вашем задании. Он не хочет посылать с вами француза; тот не должен знать, чем вы занимаетесь. Слухи могут дойти до ушей противника. Французу приказано посадить свой самолет в пункте «А», а потом дойти пешком до пункта «Б». И все. Он больше ничего не должен знать.
— Почему? Потому, что он француз?
— Да вы же знаете, какие они люди! Je m'en fou![2] Не понимают, что такое осторожность.
— Мой штурман — египтянин, а радист — сирийский еврей. Может, Черчу и это не понравится?
— Совсем забыл о Сэме и Атые. Вы не можете без них обойтись?
— Нет.
— А нельзя взять на время парочку ребят из отряда дальнего действия?
— Нет.
— Ну что ж, генерал о них тоже забыл, а я ему напоминать не собираюсь.
— Я напомню ему сам.
— Ради Христа — не надо! Ведь у нас все готово. Зачем же вставлять нам палки в колеса? Вы, видно, и в самом деле не хотите ехать, Скотти.
— Лучше вы меня об этом не спрашивайте, — сказал Скотт.
— Приходится. Больно вы желчный стали. Слишком долго сидели в пустыне. После этой операции вам непременно нужно подольше побыть на людях. И принять повышение, предложенное вам Черчем после гибели Пикеринга. Если бы вы захотели, вас давно назначили бы на тот пост, который он занимал…
— В награду за то, что я его пережил?
— Так вы никогда этого и не простите, а, Скотти?
— Я этого не забуду, — ответил Скотт спокойно и без всякого выражения.
— Ладно… Важно, чтобы задание было выполнено. А вы единственный человек, который может это сделать как надо.
— Оно будет выполнено. Но когда я с ним разделаюсь, оставьте меня в Сиве или где-нибудь еще подальше. Мне не хочется сюда возвращаться. Я чувствую себя там куда лучше.
Пикок пожал плечами:
— Дело ваше. Но у вас такой вид, будто вам здорово досталось.
Скотт кивнул:
— Мне и в самом деле здорово досталось.
Скотт был крепыш, невысокого роста. Казалось, весь он точно сбит из одних мускулов; плотник, сколотивший его, видно работал на совесть. Да и тот, кто вколачивал мозги в его черепную коробку, не пожалел материала. Поэтому, когда он говорил о себе что-нибудь жалостливое, это звучало шуткой и только веселило Пикока. Посмеявшись, Пикок принялся обсуждать с ним детали операции.
3
Командир бригады Пелхэм Пикеринг был мертв уже почти целый год. И чем дольше он был мертв, тем больше о нем говорили. Его жена, молодая и такая цветущая, словно она всю жизнь прожила в деревне, по-прежнему занимала ту же квартиру в Замалеке[3], — на зеленом островке, заросшем магнолиями и акациями. Дом был современный, белый и такой чистый, что вполне годился бы под частную лечебницу; там было тепло зимой и прохладно летом. В доме работал лифт; квартира была обставлена скупо, и в ней всегда царил чинный порядок. От неопрятного, неряшливого Пикеринга в ней не осталось и следа. Память о нем была слишком дорога жене, чтобы она позволила загромождать ею квартиру как попало.
Люсиль Пикеринг была очень женственна. Жизнь в Каире не сделала ее рыхлой, как других хорошеньких англичанок; она казалась очень молодой и непреклонно верила в правоту своих взглядов. Да ей теперь и приходилось верить только себе одной. Когда Пикеринг погиб, люди думали, что она никогда не оправится от постигшего ее удара. Неделю ее никто не видел: она провела эти дни у себя взаперти, перестрадала то, что ей суждено было перестрадать, одна, без свидетелей. Люди знали, что она привела свое жилье в порядок, спрятала все вещи покойного, приняла ванну, поплакала, научила прислуживавшего ей на кухне мальчика Абду гладить блузки лучше, чем это делали в местных прачечных. А потом появилась на свет божий, словно ничего и не произошло.
И жизнь ее пошла, словно ничего не случилось. Потекла своим привычным ходом. Глаза у вдовы Пикеринга были ясные, синие. Она гордилась своим самообладанием. Но ей так хотелось вернуть утраченное счастье, ибо кто лучше нее знал, что она рождена быть счастливой?
— Скотти! — воскликнула она, когда он вошел, и поцеловала его в щеку. — Я укладываю Джоанну спать. Если хотите, можете рассказать ей сказку.
Он знал, что Люси делает это нарочно. Ей хотелось заставить его сблизиться с людьми, хотя бы с маленькой Джоанной, чтобы он преодолел свою робость, свою нелюдимость, свою скованность и немоту.
Джоанне было пять лет. Другая дочь, восьмилетняя Эстер, училась в Палестине. Люси была настоящей женщиной, но Скотту казалось, что она еще недостаточно остепенилась, чтобы быть матерью восьмилетней дочки, Тело ее еще не насытилось материнством.
Люси дала Скотту синюю бумажную пижаму Джоанны. Скотт неловко нагнулся к серьезно глядевшей на него девчушке, чтобы натянуть через ее белокурую головку кофточку и надеть штанишки на пухлые, упитанные ножки. Он посмотрел на ребенка. Девочка не сводила с него глаз: она не привыкла к таким застенчивым незнакомцам, но, как и мать, знала, как с ними обходиться.
— Сколько тебе лет? — спросила она.
Скотт не умел держать себя с детьми просто и непринужденно.
— Не знаю, — сказал он серьезно. — А что?
Мать вызволила его из беды.
— Скотти уже скоро десять, — сказала она. — Он только выглядит старше. Поцелуй его и беги спать. Сними только туфельки, когда ляжешь в постель. И не вздумай просить есть. Сегодня среда, а кушать в кроватке можно только по пятницам. Ну, теперь все. Не будет тебе ни воды, ни яблока, ни книжек. И ставни я закрою. Марш! — Она поцеловала девочку, и Омм Али, черная нянька из Судана, увела ее спать.
Стояла ранняя осень, и дело происходило не вечером, а сразу же после полудня, но девочке, по английскому обычаю, полагалось днем спать часа два. Так уж было заведено. И удавалось это, как известно было Скотту, только потому, что Джоанна здоровый и спокойный ребенок. Скотт ее за это любил.
— Садитесь, — предложила ему Люси. — Я вас чем-нибудь покормлю.
— Не хочу. Лучше я поброжу по квартире и погляжу, что вы делаете, — сказал Скотт, наблюдая за тем, как она подбирает раскиданную одежду Джоанны, ее туфли и носки.
— Я только что от Пикока…
— Бедный Тим! Он так всегда за вас волнуется. Сегодня он придет ко мне обедать.
— Да?
— Не надо ревновать, миленький, — сказала она с нежностью.
Отношения между ними не были настолько близкими, чтобы оправдать его замешательство.
— Вы больше там не работаете?
— Нет. Я теперь у шифровальщиков. Эта работа мне больше по душе. Кое-что приходится переводить с французского и с греческого. Интересно. Меня и взяли-то к Тиму Пикоку только потому, что хотели подсунуть мне какую-нибудь работу. А я заранее знала, что долго там не удержусь.
— Неправда, — возразил Скотт. — Вас направили к Пикоку, чтобы вы могли остаться с нами. С теми, кто выжил.
Она привела его в кухню, где проводил свою жизнь, делая вид, будто ему это нравится, чистенький, одетый в галабию[4] четырнадцатилетний египтянин Абду. Скотт поздоровался с ним по-арабски и услышал в ответ приветствие по-английски. Люси хорошо вышколила своего боя. Она дала Скотту стакан молока и салат и заставила его есть. Когда-то она заставляла и Пикеринга есть зелень; он вечно жевал сырую морковку и салат, вернувшись после длительного пребывания в пустыне. Проведя там месяц, Пикеринг выглядел очень усталым, словно из него высосали все соки. Со Скоттом дело обстояло иначе. Он был от природы сухопар, в пустыне чувствовал себя как рыба в воде и, судя по внешнему виду, никак не нуждался в соках, которыми пичкала его Люси.
— Ну какой мне смысл оставаться в дорожно-топографическом отряде? — спрашивала она с горечью, которой не скрывала только от Скотта. — Когда Пикеринг умер, надо было и мне умереть. Несмотря на детей.
— Не смейте так говорить.
— Я часто об этом думаю, Скотти. Ей-богу. Но это не значит, что я должна стать живым памятником Пикерингу в сердцах его друзей. На свете был только один Пикеринг и другого больше не будет. Но его уже нет, и мне надо начинать жизнь сызнова. Во что бы то ни стало!
Ее слова встревожили Скотта. Ему хотелось ей возразить, но он не нашел нужных слов.
— Вас раздражают такие разговоры? — спросила она.
Он ответил уклончиво:
— Ничуть. По правде сказать, вы куда уравновешеннее меня. Утром я не слишком-то вежливо разговаривал с Пикоком, потому что никак не могу выкинуть это дело из головы. А уж Черча совсем не выношу. Видно, я и по сию пору не способен смотреть на вещи так разумно, как вы.
— Зря я стала разговаривать с вами начистоту, — сказала она. — Ведь только я знаю, милый, как вы чудовищно сентиментальны. Одна я знаю, что нам обоим пришлось начинать жить сначала, с того самого места, где нас оставил Пикеринг.