Аттила Бартиш - Спокойствие
Через несколько недель после позорных похорон моей старшей сестры стало ясно, что мама не выходит из квартиры не просто из-за мигрени, что она никогда больше не выйдет из квартиры на улицу. Что отныне она будет жить в склепе площадью восемьдесят два квадратных метра с окнами на север, в склепе, обставленном декорациями, украденными из театра, где кресло — это Леди Макбет, кровать — Лаура Ленбах [1], а комод — Анна Каренина. Где даже сиденье унитаза принесено с какого-нибудь провалившегося спектакля, а на конце ручки для смыва болтается золотая кисть от веревки театрального занавеса. И тогда я подумал, возможно, несколько писем помогут, только одно я никак не предвидел, что мама будет на них отвечать. Что она начнет переписываться с дочерью, которую признала мертвой и похоронила таким позорным образом. Я просто не мог этого предположить, поскольку в этом не было логики, а тогда я еще рассчитывал на нее, как на собаку-поводыря, или скорее как на инвалидное кресло в хорошем состоянии, которое никогда не подведет. Я готов был клятвенно присягнуть, что логика руководит всеми нашими поступками, и рисовал причинно-следственную цепь нашей прежней жизни: за какой фразой что следовало, какому жесту что предшествовало, потому что я маниакально верил во всемогущество логики. Я чертил схемы и записывал факты, учитывая все, начиная с того дня, когда моя старшая сестра уехала в эмиграцию, до ее последней открытки из Каракаса. Начиная с того дня, когда она, в свои девятнадцать лет, с одной лишь скрипкой за плечами, ночью покинула белградскую гостиницу, а через два дня и континент, до тех самых пор, пока мама не объявила ее мертвой и не устроила похороны своей дочери в самом конце кладбища Керепеши, рядом с детскими могилами, увитыми ползучими вьюнками.
Но однажды я не смог написать маме, что у меня будет выступление в кёльнском соборе, не потому, что у меня не было никакого выступления в кёльнском соборе, но потому, что после третьего или четвертого моего письма мама начала отвечать Юдит.
— Пожалуйста, отнеси это на почту, сынок, — сказала она.
— Конечно, мама, я как раз туда иду, — сказал я, и кровь застыла у меня в жилах, и с тех пор ее нераспечатанные письма выстраивались в ряд в ящике моего письменного стола, незачем было относить на почту конверты, адресованные в нигдененаходящиеся гостиницы или в никогданесуществовавшие концертные залы. И я знал, мне нельзя читать эти письма, потому что вдруг в них есть что-то такое, о чем я случайно проговорюсь, и тогда выяснится, что вместо заживо похороненной дочери она переписывается со мной.
Однажды по дороге в магазин я отнес на помойку письма, адресованные в Париж, и в Венецию, и в Каир, и уже был на углу, когда услышал за Музейным садом ворчание грузовой машины, вывозившей мусор, и кинулся обратно, чтобы достать письма из кучи хозяйственных отходов.
— Подождите! — заорал я мужчине в фосфоресцирующем халате, потому что он как раз собирался повесить мусорный бачок на гидравлический подъемник. Он был не слишком-то удивлен, такое нередко случается, когда люди хотят вытащить из пасти дробильной машины то, что еще несколько минут назад отнесли на помойку.
— Все? — спросил он, когда я отыскал конверты, измазанные кофейной гущей.
— Да, все, — сказал я и понял: не то, что прочитать, я даже выбросить не смогу мамины письма, и я знал, надо прекращать всю эту переписку: напрасно Юдит пишет почти каждый месяц, мама даже ставни не открывает.
Через пару дней кто-то ехал в Кёльн, но я не смог заставить себя написать: дорогая мама, у меня будет выступление в кёльнском соборе, — словом, я уже готов был прекратить эту жалкую ложь, но однажды ночью она ворвалась ко мне в комнату растрепанная, с искусанными губами и кричала, как я посмел прятать от нее письма. Она требовала, чтобы я немедленно отдал ей письма ее дочери, а я сказал, успокойтесь, мама, Юдит наверняка сейчас с концертами в Сиднее или где-нибудь в Новой Каледонии, а оттуда почта идет гораздо дольше. После этого, недели через полторы, моя старшая сестра написала из Стамбула, потому что Пинтеры с первого этажа из второй квартиры в последнее время вместо Варшавы стали ездить за кожаными пальто в Стамбул.
Да, наверное, правильней было бы, если бы я не просил у Пинтеров кожаное барахло только для того, чтобы заодно попросить их отправить по почте это письмо, надо было бы наконец прекратить все это, но я не мог. Собственно говоря, я был даже благодарен маме за то, что она потребовала от меня письма Юдит. Я сам чуть ли не так же, как она, ждал почту, у нас уже вошло в привычку, что я вскрываю конверты, и мы вместе читаем на кухне эти несколько строчек.
“Уважаемая мама, на этой неделе я даю три концерта в Тель-Авиве, оттуда я еду в Дамаск, передавай привет моему младшему брату”, потому что я понятия не имел, что эти чудаки объявили только о перемирии, а по их понятиям это ничем не отличается от войны. И турист должен выбирать: либо Израиль, либо Сирия. Бреннерам сообщили об этом только в сирийском посольстве, откуда их выгнал консул, когда увидел в загранпаспортах израильскую визу. Но оба конверта уже были у них, и они подумали, что по крайней мере у меня будут две израильские марки, и письмо Юдит из Дамаска они на самом деле отправляли из Хайфы, но, к счастью, мама не заметила, потому что она не очень различала арабские и еврейские буквы. Словом, она ничего не заметила и вытащила карту мира, которую я ей подарил, и я помог ей найти Дамаск, а она пометила город черным фломастером, и с тех пор карта заполнялась крестиками и датами, она уже напоминала какую-то настольную игру вроде “Монополии”, только на карте были не панельные дома, а концертные залы или пятизвездочные гостиницы, не пригородные поезда, а рейсы “Люфтганзы” или “КЛМ”, и мы не кидали кубики, а ждали почтальона. Короче, моя старшая сестра путешествовала по карте, разложенной на письменном столе, словно какая-то игральная фишка, которой ходит мама, но куда пойти, говорю ей я. И часто я думал, что однажды надо будет отметить на карте Будапешт, тогда игра закончится, и в этом есть логика, но потом выяснилось, что и здесь я ошибался.
Я уселся в зале ожидания в Карцаге. Вообще я люблю искусственные цветы, прикрученные шпагатом к трубам радиаторов, и липучку для мух, свисающую с неоновых ламп, часы размером с умывальник, показывающие точное время, и запах палинки, пота, и сэндвичей с печеночным паштетом, который уборщицы не могут изгнать из этого сарая даже с помощью яблочного освежителя. В другом конце зала сидела молодая женщина провинциального вида, какое-то время я наблюдал за ней. В неоново-желтой виниловой сумке, стоявшей у нее между скрещенными ногами, пищали недавно вылупившиеся цыплята, на руках она держала ребенка и строила ему козу, но безрезультатно — ребенок продолжал орать. Наконец он получил, что хотел: мать высвободила одну грудь из-под блузки и он прилип к ней, словно пиявка. В его жадном чавканье не было ничего от младенческой чистоты и непорочности, а когда он начал с шумом глотать материнское молоко, цыплята, запертые в дорожной сумке, умолкли.
Потом приехала грузовая машина с брезентовым кузовом и встала перед входом. Шофер даже не приглушил мотор, он просто ждал, пока все пятнадцать мужчин не выпрыгнут из кузова, затем нажал на газ и уехал. Ни помахал на прощание, ни пожелал счастливого пути, словно этой грузовой машиной управлял робот. Мужчины вошли в зал ожидания и уселись в ряд. Все они без исключения были одеты в одинаковые майки и одинаковые брюки, как призывники, отбывающие принудительную трудовую повинность. Но вряд ли они были венгерскими гонведами, на их лицах было написано, что они даже “добрый день” не понимают. Лично меня совершенно не возмущает тот факт, что часто на лица людей, словно болтливая старуха на улицу, выползает наша родо-видовая принадлежность. Иногда по одному взгляду можно узнать, что сегодня было на обед: спагетти или гуляш. Вкупе с вавилонским столпотворением это одно из редких деяний Всевышнего, которое мне определенно нравится. Словом, на лицах этих мужчин в свое время проявилась такая же родо-видовая принадлежность: невенгр. Они не говорили ни слова, только грустно, водянистым взглядом таращились на шпалы через занавеску, засиженную мухами. В руках они держали одинаковые полиэтиленовые пакеты из супермаркета “Шкала”, с одинаковыми сэндвичами и одинаковыми загранпаспортами. Когда младенец снова принялся орать, все пятнадцать синхронно вздрогнули, и по их лицам было видно, что даже самый тощий из них готов в любой момент взвалить на спину два мешка цемента.
Потом вошел кто-то вроде дежурного по станции и попросил, чтобы господа показали ему билеты, залом ожидания могут пользоваться только те, у кого с собой действующий билет, но мужчины не поняли, чего он хочет.
— Би-лет. Если нет билета, выходите. Прекрасная солнечная погода, — сказал дежурный, показывая на выход.