Ирина Сергиевская - Последний бебрик
…Май мусолил рукопись второй час. С каждой новой страницей текст изумлял чудовищными откровениями. Складывалось впечатление, что у автора удалили мозг и пустое вместилище рефлексировало непонятным для науки образом, рождая перлы:
…«Он побледнел, кровь ударила ему в лицо»; «Она дошла до вершины своего падения»; «Когда он доберется до туда»; «Лезвие меча со стоном встряло в дереве»; «Вой льва раздражал его головную боль»; «„Миссия!“ — закричали странники, плача и нагинаясь…»
Да что это за миссия такая, в конце концов?! — тихо взвыл Май.
Май не мог заставить себя вдумываться в текст; он механически делал бездарную, бесполезную работу, за которую и деньги-то были проедены давным-давно.
…Откуда вообще брались деньги на жизнь? Иногда Май получал символические суммы за переиздания в прозаических сборниках своих старых рассказов. Попытки сотрудничать в газетах проваливались, едва наметившись. Стоило Маю взяться за статью, как газета закрывалась по неведомой причине, а главный редактор бесследно исчезал. Была у Мая одна верная, но жалкая кормушка: дамский ежемесячный журнал «Чары». Для последней его странички Май придумывал забавные гороскопы, писал статейки о хиромантии и физиогномистике, даже толковал сны. Но журнальных денег едва-едва хватало на оплату квартиры. От безвыходности Май часто помогал жене Гале плести из ивовых прутьев корзины и люстры для продажи. Галя давно бросила занятия физикой: институт закрылся из-за привередливости сотрудников, не желавших работать бесплатно. К плетению корзин она пристрастилась с детства. Уже тогда ей нравилось что-то мастерить своими руками — шить, расписывать пасхальные яйца, лепить из пластилина.
Май обучился ремеслу плетения за несколько часов, но так и не смог побороть предубеждения к нему. Что-то ритуально-пугающее было в том, как Галина — статная, чернобровая, строгая — сосредоточенно и ловко переплетала между собой ивовые прутья, а они колебались и вздрагивали, словно живые, отвечая на малейшее движение рук мастерицы. Изделия у Гали получались всегда изящные, аккуратные, не стыдно и в богатый дом купить. Нетерпеливый же Май творил маленькие ущербные корзиночки «для сбора грибов и ягод дитями» — так называли их в художественной артели «Козьменко, Хвощ и Карацюпа». Периодически оттуда наведывался один из совладельцев, Федор Хвощ — бодрый бородатый старец, экстравагантно выглядевший в монашеской рясе и шлеме танкиста времен Отечественной войны. Он забирал плетеные изделия и вручал Галине деньги…
…«История планеты оказалась настолько непонятна, что он был не в силах понять ее…»; «Их окружал хвойный лес, состоящий из елок и сосен…»; «„Миссия!“ — обрадовался хлебопашец, плача и нагинаясь при этом…»
— Морду бы тебе набить, хлебопашец хренов. Плача и нагинаясь при этом, — проворчал Май.
Он лег на кровать и безнадежно подумал, что роман всенепременно напечатают, и деньги автору заплатят, а ловкий автор сразу новый роман накропает — долго ли. И пойдет дело, понесется! Бытие конкретного Шерстюка, вынудившее его «взяться за перо», представилось Маю во всем беспросветном убожестве: паршивая зарплата; панельный, уродливый дом с тараканами; в ванне вечно замочено белье; жена украдкой подбирает на улицах пустые пивные бутылки; прыщавый, сопливый ребенок, хнычет…
Май вспомнил, как его дочка, Туся, при виде вкусной еды — в гостях или дома — всегда взволнованно спрашивает: «Это сразу можно кушать или по частям?» Май замычал от стыда: зачем женился и родил ребенка, для которого ничего не может сделать?! Ничего! А пресловутый Шерстюк может. И никого не волнует, что при этом нарушаются некие моральные принципы — ведь в результате ребенок ест досыта. Жутко и противно было думать об этом — до боли в сердце.
Май смотрел сквозь слезы на рукопись, понимая, что вряд ли успеет сделать работу к концу недели: сегодня был четверг, оставался один, завтрашний день. «Всюду виноват, — подумал Май. — Права Зоя. Хоть и мерзавка, а права. Все вокруг что-то делают, копошатся, противостоят жизни, подстраиваются к ней, один я — подонок и чистоплюй». За самобичеванием пришло знакомое, опасное беспокойство. То была прелюдия к роковому поединку между желаньем и запретом. Желанье выпить всегда побеждало. Май испугался и жалобно крикнул:
— Зоя-я!
— Чего? — крякнула свояченица, прекратив скрести сковородку.
— Ничего, — потерянно сказал Май.
— Ты давай, работай, не то плохо будет, — неясно пригрозила Зоя. — А я на улицу пока схожу, проветрюсь. Телефон в тумбочку запру.
Так она и сделала: скоро ушла, спрятав телефон. Май наконец умылся над раковиной, стараясь не смотреть в ванну — там вспучивались из воды серые простыни. Он прошел на кухню, спотыкаясь о валявшиеся повсюду кастрюли, съел склизкую овсянку, запил чаем, жизнерадостно пахнувшим веником, и начал слоняться по квартирке. Болезненное беспокойство уже всерьез терзало его, требовало действий. Май безуспешно и долго искал ключ от входной двери, а потом долго и бесцельно смотрел в глазок на замусоренную лестницу. По возвращении в комнату Май нашел ее еще более тесной и тусклой, чем всегда. Он вышел на лоджию, пробрался между рядами банок в дальний угол и нашарил за пустой цветочной кадкой заветную пачку папирос.
Курить не возбранялось даже в комнате, но Май считал это делом интимным, поэтому обыкновенно искал уединения. Он пристроился кое-как на краю кадки, прижавшись боком к фанерному щиту, и закурил. Раньше, когда за щитом, на другой половине лоджии, вечно восседала в кресле старушка соседка, Май не мог курить вот так запросто: старушка не выносила дыма. Но месяц назад ее увезли в больницу, и лоджия превратилась для Мая в место отдохновения.
Он посучил ногами, устраиваясь удобнее, затянулся, медленно выпустил тончайшую струйку дыма и… увидел себя с жестокой ясностью равнодушного существа — сновавшей в небе ласточки. «Вот человек, — думала ласточка. — Он не нужен даже самому себе, не говоря уж о других. Клянусь надвигающейся грозой, банки с овощами, среди которых он расселся, гораздо привлекательнее — в них есть хоть какой-то смысл».
Начало рассказа о себе самом померещилось Маю. Он вытянул фразу за хвост из словесной кучи-малы, встряхнул, расправил и собрался опробовать на звук, но был неожиданным образом остановлен. Незнакомый голос неторопливо, со вкусом, произнес пока одному только Маю известные слова:
— «Он любил папиросы „Прима“, вареники с вишнями и водку в неограниченном количестве».
Май в изумлении поперхнулся дымом, успев сообразить, что, видимо, говорил сам с собою вслух, а некто подслушал и повторил.
— Кто там? — спросил Май, стукнув кулаком по щиту, за которым прятался неизвестный.
Послышались легчайшие шаги, шорох. Некто перегнулся через перила лоджии, заглянув на половину Мая и поразив его золотом ренессансных кудрей. Ничего, кроме сияния, Май не увидел. Незнакомец исчез и попросил смиренно:
— Не будете ли вы столь любезны, подойти к перилам?
Май слез с кадки, обеспокоенно припоминая, что — по словам жены — у соседки в квартире имелись какие-то антикварные вещи, вазы, кажется, или картины… С другой стороны, вор вряд ли начал бы общаться с Маем, да и манера говорить была вызывающе странной для вора. Май выбросил окурок за перила и заглянул на соседскую половину. Незнакомец стоял, скрестив на груди руки, его волосы горели невиданной красоты золотом. Они были длинные, пышные, воздушные и ностальгически напомнили Маю времена хиппи. Лицо он рассмотреть не успел, но безошибочно почувствовал, что оно — тоже необыкновенное.
— Простите, кто вы такой? — спросил Май, щурясь от золотого сияния волос.
Незнакомец приблизился вплотную, словно нарочно давая разглядеть себя.
— Я зашел цветы полить, меня ваша соседка попросила, — сказал он, доверительно улыбнувшись.
«Родственник», — понял Май и задумался, разглядывая его. Он любил новые лица, особенно такие: ясноглазые, не изуродованные блудом и пьянством. Но это лицо удивляло неопределенностью: мужское оно было или женское? Май очнулся, вспомнил реплику незнакомца и торопливо, формально спросил:
— A-а… как здоровье Софьи… Петровны?
— Веры Николаевны, — мягко поправил незнакомец.
— Да, именно. Я так и хотел сказать: Веры Николаевны как здоровье? — бодро подхватил Май. — Когда из больницы выпишется?
— Она умерла, — легко сказал незнакомец.
«Бац!» — подумал Май растерянно. Печали по поводу кончины соседки он, увы, не ощутил, но удивление росло с каждой секундой.
— Когда же это случилось? — пугливо спросил Май, немедленно вспомнив — по ассоциации со смертью соседки — о клятве, данной Колидорову, — клятве могилой матери.
— Вера Николаевна умерла вчера, в семнадцать часов сорок три минуты. Очень о фиалках беспокоилась. Вот я и зашел полить.