Владимир Карпов - Утешение
— Проклинаешь, наверное, все, думаешь, навязалась на мою голову?
Примерно так он и думал.
— Что ж с вами делать? Такая, видно, моя участь: страдать.
Ваня подъехал к реке. Свет фар разбивался о белое скользящее полотно. Он вышел из машины, она последовала за ним. Теперь были видны контуры дальнего берега с провальными, словно выеденными, межами впадин. Мерцал огонек вдали. Поземка заметала по льду с торчащими клыками торос. Справа, на вершине, казалось, нависающего из тьмы мыса, по ночному небу плыл заново позолоченный купол Успенского собора.
Странное дело: показывать красоты слепой? Что видела она?
— А ты можешь к Собору подняться? — нет, она не смотрела вверх, она смотрела на него.
— Там, вообще-то, знак: проезд запрещен. Но давай, попробуем.
Наклонная, не наезженная, припорошенная талым снегом дорога поднималась вдоль обрыва. Иван медленно, настороженно миновал опасное место, полностью протрезвев, остановился у Храма: старинного, строгого, с неожиданно ярким, огневым шлемом купола.
— Ты далеко встал, — ощутила она ногами землю, — к берегу поехали, к берегу!
С откупоренной бутылкой «Шампанского» в руке, на ходу отпивая из горлышка, она вольно шагала вперед.
— Ты как-то больно смело идешь, — приостанавливал Иван, — там ведь, впереди, обрыв.
— Ты за меня не бойся. Я здесь все исходила.
— Да я за себя боюсь. Темно, скользко.
Он все-таки держал руку наготове, если она так с разгона и шагнет. Но Галя остановилась, встав перед обрывом, и еще сделала полшажка, кончиками носков нащупывая край.
— Волга! — произнесла она. И запрокинула дно бутылки.
— Ты, конечно, очень смелая. Но мне на это тяжело смотреть: я стою, как в прыжке.
— Неужели будешь ловить? Неужели стал бы? — чуть подвинулась она вперед.
— Да не пытай ты меня! Иди сюда, — осторожно, боясь вспугнуть, потянул он ее на себя.
Она подалась, рассмеялась в его объятьях. Снова выпила. Протянула бутылку ему.
— После водки «Шампанское»? — покачал он головой. Но сдался.
— Тебе жить охота, я понимаю. А мне — хоть сейчас бы! Если бы не дочь!..
Она скользнула ладонью по его руке, будто в ласке, перехватила бутылку, сделала резкий глоток. Развернулась к Волге.
Ему хотелось, но неловко было спрашивать: что она видит?
— Белое, белеет, вижу, — проговорила она.
Снег падал редкий, будто кончались его запасы. Хлопья вдруг взвивались в неощутимых воздушных потоках, теряясь за пределами высвеченного фарами пространства. В Плесе еще местами горели огни. Неспроста художнику эти места и навеяли картину «Над вечным покоем». Пойма Волги отчаливающим кораблем с надраенной палубой словно отправлялась в неведомый путь…
— Почему вы, мужики, так стерв любите?!
Галя круто запрокинула бутылку, поперхнулась, согнувшись пополам, ноги тотчас скользнули по краю и, широко взмахнув, она взвилась над обрывом. Глаза его — так и зафиксировали: полет. Каким чудом ему удалось поймать ее? Подхватить, будто птицей соколом? Он просто обнаружил женщину в своих руках, причем уже далеко от края мыса, куда они приземлились, словно упав с высоты.
— Все, чтоб больше туда не ногой!
А ей было весело — как ей было весело! Она хохотала, извиваясь, победоносно счастливая. Бутылку в этом страстном кульбите она не выпустила из рук!
Теперь они оба смеялись, выхватывая друг у друга из рук «Шампанское», и запрокидывая дно.
— Включи музыку, потанцуем!
Он стал искать волны, выбирая спокойную мелодию.
— Оставь эту, — выбрала она ритмичную, быструю музыку, — сделай громче! Еще громче! На всю громкость!
Динамики забухали, сотрясая машину и, казалось, все это спокойное величавое пространство. Женщина танцевала, размахивая бутылкой. Рослая, статная, сильная. Как тогда, в девятнадцать лет, под Астраханью, на бахчи, где поспешно выспевали арбузы, — необозримое поле арбузов, которые студенты собирали в горы, утоляли арбузами жажду в паляще солнечные дни, закусывали ими вино теплыми вечерами, пели, веселись до утра, и танцевали, танцевали!..
— Классно!
Да, она не видела этой безмятежности вокруг, Храма, призванного охранять покой. Или, по-своему, видела, понимала, а ей именно этого и хотелось: сотрясти саму вечность!
— Ее ребенок будет тебе всегда напоминать того, другого, — со злобной радостью стала выговаривать танцующая женщина, — которого она выбрала вместо тебя! Ребенок от него ей всегда будет напоминать его, и ты будешь это видеть. А под старость тебе придется нянчиться с внуками, которые будут походить на него, ее настоящего избранника!
Каждое движение ее грациозного тела, изворот плеча, вскинутые руки, словно говорили, кричали, возопили: «Любить можно только меня, я — самая прекрасная, единственная из женщин!»
— И ты будешь смотреть, как она им радуется, и будешь думать, что она радуется ему! Они будут играть, смеяться, а тебе будет хотеться их пострелять, потому что они будут такие же уверенные и наглые, как он! Они выместят тебя из ее жизни, но ты уже ничего не сможешь сделать, потому что будет поздно, и ты будешь зависимым от этой женщины. Ты будешь всю жизнь тащить на себе чужие грехи!..
— Да не чужие это грехи!.. — Воскликнул он, не слыша себя в музыкальных ритмах: — Все так, и не так. Она… не стерва. Я сам во все виноват! Она… — Иван хотел, но не мог объяснить. — Она чистая девочка, она просто очень много ждала от жизни, она хотела любить, рожать детей, она хотела жить всерьез, а я искал утешения, — мы все ищем забав, нам ничего не нужно всерьез, всерьез нам страшно, мы вообще не знаем, что нам нужно?!
— Как все у всех одинаково! — запрокинула в смехе Галя голову, — даже слушать не хочу! Как вам, мужикам, легко задурить голову! Убедить в чем угодно: вы слышите только то, что хотите слышать! Она в туалете с чужим мужиком при тебе запрется, а потом убедит тебя, что все из-за большой любви к тебе, и ты будешь верить, потому что ты уже решил, что она святая! Развела клиента!..
— Галь, давай сделаем тише музыку, — стиснул зубы Иван, — здесь же Собор, Успенский! — сделал он ударение на последнем, — мне так и кажется, что он сейчас шагнет на нас!
— Ой, извини. Я забыла. Ты же со слепой…
Он включил тихую медленную мелодию. Романс. Вызволил из ее руки бутылку, поставил на землю. Повел слепую в танце.
— Ты на меня не обиделся?
— А ты хотела меня обидеть?
— Я ведь женщина.
Снег участился, витал ватными хлопьями.
— Не понимаю, зачем тебе: имеешь мужа, пусть он о тебе мало заботится, есть мужчина, который всегда готов утешить, и ты еще продолжаешь думать о том, с которым на арбузах, «футболисте»?
— И танцую с четвертым?
— И танцуешь с четвертым?
— И никому не нужна.
— А вы хотите, всем быть нужными, не получится в этом деле, всем!
— Я за свои грехи расплатилась, — склонила Галя голову.
Снег валил стеной. Певец умиротворенным ровным голосом пел:
Светятся тихие, светятся чудные,Слышится шум полыньи.Были пути мои трудными, трудными,Где ж вы печали мои?
Они словно поднимались по летящим тающим белым снежинкам, кружились, воспаряя все выше и выше.
Может, и стоили все его терзание, думалось ему, этих мгновений, этой обнажившейся земной красоты, этого пронзительного ощущения жизненной благодати?
— Так бы сейчас и умереть, — придвинулась она к нему. — И на том свете так и оказаться — вдвоем.
Глаза ее блеснули в луче, и там, в хрусталиках, он увидел маленькие, открытые дверца в темноту. Во мрак. В невидимую сторону бытия.
— А дочь как? — вымолвил Иван в неожиданном страхе.
Она припала к нему щекой. Горячей, ласковой. Влага — талый ли снег, слезы ли? — щекоча, сбежала каплей ему на шею.
— Не ешь арбузы до сентября, — словно стеная, запричитала Галя. — Не ешь арбузы с желтыми прожилками. Не ешь много ранних арбузов…
В гостинице, в полной коридорной тьме, он почувствовал себя тем слепцом, которого видел на ощупь пробирающимся вдоль стены. Галя теперь была зрячей: вела его твердо, без сомнений.
Ночью Иван не то, чтобы просыпался, а как бы вырывался из сна, обнаруживая Галины ноги в джинсах: они спали «валетом». Он снова погружался, ухал в сон, чувствуя, слыша как откуда-то оттуда, из-за окна, вместе с движущимся, предутренним сизым светом, словно просачивается голос:
— Не ешь ранние арбузы, заклинаю тебя, не ешь арбузы с золотыми прожилками…
Так их и захватило восходящее солнце, расколотое дольками арбуза: под картиной «Над вечным покоем», в провалившейся утробе одноместной кровати, они лежали, как два близнеца эмбриона, которым еще только предстояло родиться.