Джефф Николсон - Бедлам в огне
В комнате установилась приятно недружелюбная тишина. Так смотрят на человека, совершившего непростительную оплошность. Одно дело заигрывать с фашизмом, и совсем другое – оскорблять хозяина. Доктор Бентли грустно взглянул на меня, словно изо всех сил пытался подавить снисхождение, которое испытывал ко мне, но не вполне в этом преуспел.
– Кто-нибудь так поступает каждый год, – сказал он. – Не очень оригинально, но все-таки приносит кое-какие дивиденды.
Бентли поднял свой бокал, и я, естественно, был вынужден поднять свой. Вряд ли я ждал, что мое маленькое оскорбление заставит его дрожать от позора, но все равно я был разочарован тем, как благополучно и учтиво он его перенес.
Возможно, это событие испортило бы концовку всего действа, чему я бы, наверное, только порадовался, но мы не учли Грегори Коллинза. Настал его черед. Он величественно занял место у столика и поставил на него металлический чемоданчик, грубо сдвинув бутылки и бокалы. С неуместной и комичной торжественностью он открыл кейс. То, что он достал, оказалось не книгой, но стопкой машинописных листов толщиной три-четыре дюйма. Страницы не были скреплены, и, когда он схватил пачку, она едва не рассыпалась.
– Вот мой вклад в этот спектакль, – сказал Грегори. – Последние два года я корпел над великим, черт возьми, кембриджским романом, и, гляньте, вот он.
Конечно, я совсем ничего не знал о Грегори Коллинзе и все же очень удивился тому, что он написал роман. Грегори вовсе не походил на писателя, хотя у меня не было ясного представления о том, как выглядят писатели.
– Как бы то ни было, – сказал он, – тяжкий труд закончен, и это полный вздор, и я не могу придумать ничего лучшего, как швырнуть эту херню в огонь.
Рукопись была слишком большой и тяжелой, чтобы ее удалось легко и точно бросить, потому Грегори подошел к камину и аккуратно положил стопку в огонь. В камине уже скопилось немало пепла и обгоревшей бумаги, и огромная рукопись грозила полностью загасить пламя, но вскоре страницы начали скукоживаться и чернеть, отделяться друг от друга. Они так и не занялись высоким, веселым пламенем, но тем не менее огонь их поглотил и уничтожил без остатка.
В комнате зашушукались, что это смелый, опрометчивый и глупый поступок, хотя два-три человека хмыкнули: мол, скорее всего, это черновик или копия, и вполне может статься, что существует другой экземпляр, пребывающий в целости и сохранности. Но я так не считал. Я мог поверить, что Грегори Коллинз позер, но я не думал, что он мошенник. Доктору Бентли все это показалось восхитительным, и он захихикал как мальчишка. Финал получился великолепным.
То был конец книгосожжения, но не конец вечеринки. Ко мне подошли какие-то люди, чтобы сказать: идея сжечь книгу Бентли, безусловно, остроумна, но Грегори Коллинз, разумеется, меня превзошел. Грегори ненадолго оказался в центре внимания, хотя он мало что мог поведать о себе. Когда кто-то спросил, о чем был роман, он не пожелал сообщить подробности.
– Я сжег этого ублюдка, – сказал Грегори. – Не хотите же вы, чтобы я, черт возьми, прибег к устной традиции?
Затем Бентли поставил запись “Зигфрида” – верный признак, что большинству из нас пора уходить. Несколько человек пожелали собраться у кого-нибудь в комнате, чтобы покурить дурман-травы и послушать пластинку Капитана Бифхарта[9], мы позвали и Грегори Коллинза, но он отказался, заметив, что для него это уже слишком. Думаю, все с облегчением вздохнули. Но перед уходом он официально пожал мне руку и сказал:
– У нас получилась отличная пьеса в двух действиях, правда, Майкл?
Доктор Бентли куда менее официально проводил нас до дверей, и, когда я переступал порог, он с нежностью посмотрел на меня, отчего я почувствовал себя очень неуютно.
– Такой хорошенький, – сказал он, – и такой глупенький. – Я почувствовал угрозу не столько в его словах, сколько во взгляде, и, возможно уловив это, он добавил: – Но недостаточно хорошенький или недостаточно глупенький, чтобы быть истинно привлекательным.
2
Соблазнительно думать, что все это случилось в совершенно другую эпоху, но я уверен: тогдашнее наше отношение к себе на удивление схоже с нашим нынешним отношением. Мы почитали себя очень современными, очень глубокими, очень уверенными в себе. И одновременно чувствовали себя заваленными, перегруженными, пресыщенными. Нам казалось, что мы тонем в изобилии товаров и услуг, продуктов и идей. Мы считали, что магазины забиты всякой ерундой. На дорогах слишком много машин. Мир казался нам чудовищно загрязненным. Мы напоминали себе осажденных – рекламой и средствами массовой информации. Даже в академическом спокойствии Кембриджа мир казался слишком шумным, суетливым, требовательным. Наше восприятие вряд ли грешило неточностью, но тогда мы еще не видели главного. Если кто-то и догадывался, что вскоре мир утонет в компьютерах и электронных развлечениях, то помалкивал об этом, хотя надо заметить, некоторые предвидели будущее лучше других и определенно лучше, чем я.
Когда наша студенческая жизнь подошла к концу, многое прояснилось: кто мы такие и кем мы были все это время. Казавшиеся бунтарями и противниками материальных благ теперь проявляли интерес к юриспруденции и бухгалтерскому учету. Те, кто в студенчестве снискал репутацию щеголя и декадента, теперь подумывал о карьере телевизионного аналитика. А те, кто увлекался конкретной поэзией и авангардным кино, размышляли над вопросом, не податься ли им в “Дейли телеграф”[10]. И в большинстве случаев каждый получал то, что хотел.
Я же не имел ни малейшего представления, какое будущее меня ждет, я даже не знал, о каком будущем мне мечтается. Я с удовольствием остался бы в университете, провел бы еще несколько лет в аудиториях, библиотеках и кабинетах, побыл временным, если уж нельзя остаться вечным, студентом. Но я прекрасно понимал, что мои успехи недостаточно заметны, чтобы претендовать на аспирантуру. Я даже побеседовал о своих перспективах с доктором Бентли. Если он и затаил обиду на то, что я сжег его книгу, то виду не подал. Бентли сказал, что готов замолвить за меня словечко, но объективно он считает, что научная карьера не для меня.
В те дни я весьма неоднозначно относился к тому, что лишь отчасти шутливо называл “реальным миром”. Конечно, университетская среда временами казалась искусственной и удушающей, но внешний мир – мир работ и карьер, мир взрослых отношений, стремлений и денег – казался местом неизмеримо более жестоким и пугающим, и кембриджское образование никак не подготовило меня к встрече с ним.
А поскольку на карьеру ученого рассчитывать не приходилось, я занялся делом, которое казалось мне наиболее близким к научной деятельности или, по крайней мере, – самой очевидной заменой. Я поступил на работу в одну лондонскую фирму, торгующую редкими книгами. Фамилия ее владельцев была Соммервиль – хорошо известное имя в узких и довольно специфичных кругах. Они покупали и продавали первые издания английских и американских авторов. Самым дорогим был Джойс, за ним шли Грэм Грин и Ивлин Во, а в самом низу находились Кингсли Эмис и Йэн Флеминг. Фирма также торговала всевозможными рукописями – начиная от почтовых открыток и писем и заканчивая архивами. Судя по описанию, работа была вполне по мне, и я мог неплохо справиться.
На собеседовании мне сказали, что есть и перспективы: возможно, мне придется участвовать в аукционах, вести переговоры с душеприказчиками или даже ездить в Америку с визитами в университетские библиотеки, где накопилось немало литературного товара. Потенциальные работодатели – как, впрочем, и я сам – считали, что мое обаяние может оказаться весьма полезным, и я преисполнился решимости погрузиться в работу, отдать всего себя без остатка миру изящных переплетов и нумерованных тиражей, но то, чем мне пришлось заниматься изо дня в день, оказалось куда более скромным.
Предполагалось, что я учусь каталогизировать книги и рукописи – с тем, чтобы можно было рассылать точные описания покупателям, которые заказывают их по почте. Таких людей хватало, все они были богаты, а иногда и знамениты. В списке рассылки значились Том Стоппард и Джордж Стайнер[11], а также немало преподавателей Кембриджа, в том числе и доктор Бентли, хотя, судя по записям, он уже много лет ничего не покупал.
Составление каталога было занятием педантичным, механическим и неодолимо тоскливым. Предполагалось, что я различаю идеальное состояние, отличное состояние, хорошее состояние и удовлетворительное состояние. Я научился делать лаконичные описания, например: “следы износа на корешке”, “на форзаце надпись рукой автора”, “передний обрез немного выцвел”, “обтрепанная суперобложка”. Я даже узнал, что такое “лисьи пятна”[12].
Через пару месяцев после окончания университета я сидел за рабочим столом, когда мой начальник Джулиан Соммервиль положил передо мной две книги. Хотя Джулиан носил фамилию владельцев фирмы, он доводился им достаточно дальним родственником, чтобы остальные не считали себя обязанными делиться с ним чем-то – в том числе и семейным состоянием. Он руководил магазином, хотя владельцы предпочитали именовать его не магазином, а “галереей”, потому как “галерея” – шикарней, выпендрежней и с большей вероятностью отпугнет случайного покупателя, но, на мой взгляд, магазин – он магазин и есть. Для меня Джулиан был директором магазина, а я большую часть времени играл роль продавца.