Владимир Топорков - Засуха
Почему сейчас Андрей вспомнил об этом? Наверное, потому, что в жизни всё цепляется друг за друга, её не разорвёшь на плохое и хорошее. Вот вспомнил сейчас про охоту, убитую утку, а в сознание обжигающей волной вошла война, грохот, стрельба, страх, да-да, обычный человеческий страх за жизнь. Стало сыро и неуютно на душе, как бывает в ноябрьский дождь.
Быки мирно паслись рядом с водой на зазеленевшей полянке, и Андрей подумал, что не мешало бы подкрепиться и ему, вон и солнце прямо над головой. Значит, полдень. Он дошёл до пахоты, туда, где ещё на первом круге сбросил сапоги и шинель, из кармана вытащил небольшой свёрток. В светлую тряпицу были завёрнуты две картофелины в мундире, щепотка соли и кусок чёрствой пышки.
Он развернул тряпицу, выложил картофелины и грустно улыбнулся: щадит его Лёнька, жалеет, как маленького, от себя отрывает, а припасает ему… А может быть, потому, что Андрей – единственный теперь, после смерти матери, кормилец в доме? Он поморщился болезненно, криво усмехнулся – опять полезли в голову тягостные думы… Но куда от этого денешься? Это теперь будет сопровождать всю его жизнь.
Коварно и зло распоряжается иногда судьба людьми. В семье Андрея Глухова до войны было всё в порядке, ладилось и клеилось, как в отлаженном часовом механизме. И жизнь неторопливо отсчитывала время для отца, первого колхозного тракториста, и для матери, тихой, не по возрасту моложавой, и для братьев Мишки и Леонида. Братья были моложе Андрея, беспрекословно слушались старшего, был он для них бог, царь и воинский начальник. Даже в праздники, когда родители отпускали их на гулянье в Загродский сад (так заросший дичками сад называли в честь бывшего помещика, поляка Загродского, прижившегося на русской земле), слово и замечание старшего брата для них было законом.
Вспомнил сейчас о Загродском саде Андрей, и словно кровью облилось сердце. Какое счастливое и прекрасное время! На Троицу, самый радостный и длинный летний праздник (день-то часов шестнадцать-семнадцать длится), собирались люди со всех окрестных деревень – Тужиловки, Закустовки, Веселовки, Архисвятки, Богохранимого. И уж, конечно, непременно из Верхней Лукавки – форсистые ребята в хромовых, гармошкой сапогах, красных атласных рубахах, в фуражках-шестиклинках.
У обитателей каждой деревни есть своя манера поведения, свой характер. У лукавских характер был задиристый, колючий, и нередко только из-за них вспыхивали драки, в которых не щадили лбов под курчавыми чубами и атласных рубашек. Одну такую стычку перед войной особенно запомнил Андрей.
На Троицу, в конце мая, когда всё благоухало от сирени и жасмина, распустившегося рядом с развалинами помещичьего дома, лукавский Алёша Курков, парень вихлявый, тонкий и прямой, как свеча, бесцеремонно подошёл к веселовскому Витьке Долгову, положил руки на рояльную гармонь:
– Ты бы струмент зря не мучил! Не можешь – не берись…
Конечно, в какой-то степени Алексей был прав – гармонист из Долгова никудышный, чаще всего у него получалось то, что остряки называли пляской «гони кур со двора». Но, с другой стороны, Витьку любили за мягкий, покладистый характер, хотя был он словно налит необычайной силой. Сегодня наверняка Алёшку пустили лукавские на разведку, и если сдержится Витька, не бросится в драку – можно быть уверенным: авторитет лукавских непоколебим, и они смогут диктовать свою волю.
Витька же сдвинул мехи гармошки, скинул ремень с плеча и начал оттирать Куркова от толпы. Вся гулянка притихла, только одна из лукавских девок испуганно взвизгнула, но примолкла под косыми взглядами подруг. Курков пятился назад, подмаргивал своим союзникам, а те шли вслед за Витькой, готовые броситься на него. Надо было проучить лукавских, и Андрей тоже двинулся вслед вместе с другими ребятами.
Первыми не выдержали нервы у Куркова, и он прыгнул, ударив Витьку кулаком в голову. Тот крякнул, глаза его стали фиолетовыми:
– Ну, берегись! – и ударил левой рукой в грудь Куркова. Курков не предугадал момент, оторвался от земли, повалился вверх тормашками в кустарник. Витька был левша, об этом наверняка знал и Курков, да вот не сориентировался, пропустил удар. Толпа лукавских бросилась на Витьку. У Андрея словно сердце переключилось на повышенные обороты, погнало быстрее кровь, и он врезался в толпу, начал неистово работать кулаками. Наверное, то же самое делали и другие парни – возбуждённая толпа лукавских словно растворилась в ореховых зарослях, рассыпалась как горох.
Вместе с девчатами Андрей поднял Витьку. Его кремовая атласная рубашка была в грязи, в кровавых пятнах. Кровь капала из разбитого носа, и Андрей приказал девкам:
– Платочком зажмите!
Тогда с Витькой и в самом деле всё обошлось благополучно. Но стал он нервный, вспыльчивый, горячий – казалось, плесни водой, зашипит как металл в кузнице.
Живот был у Витьки ободран, из царапины сочилась сукровица. Вот тогда первый раз появилась противная тошнота у Андрея от вида крови; это и на фронте, – когда с кровью, человеческими страданиями, приходилось сталкиваться каждый день и час, – не исчезло, хоть и говорят, что страдания – преходящее, и даже где-то он прочитал, что импульс к выработке стойкого иммунитета. Учёным, может быть, так и кажется, а ему, деревенскому человеку, это было видеть страшно и нестерпимо больно.
…Андрей усмехнулся – надо было кончать воспоминания, приниматься за пахоту. Вон она, степь, лежит нетронутая плугом, подёрнутая сизым, как голубиное крыло, пырьём. Запустили за годы войны поля, а пырей этот, как саранча заполонил всё вокруг. Эх, сколько вреда он наносит, гад ползучий, впитывает в себя соки земли!
Жгучий удар по плечу подбросил Андрея, и он, зажмурившись от боли, вскочил на ноги, вцепился в плечо, словно туда чмокнул случайный осколок. Андрей открыл глаза – перед ним стоял с ремённой плёткой в руке председатель Бабкин, угрюмый, в недобром взоре полыхали зарницы.
– Ты что, с ума сошёл? – крикнул опешивший Глухов.
– А ты что делаешь, изверг полосатый? Быки твои где? Крик этот заставил Андрея посмотреть на луговину вокруг болота, куда пустил он быков, но ничего не увидел. Он повернул голову, посмотрел на соседнее поле зеленеющих озимых и оцепенел – его быки спокойно паслись на посевах. Андрея словно ещё раз огрели плёткой, наверное, он побагровел от боли, от злости на самого себя, что увлёкся, погрузился, как в сон, в воспоминания.
Машинально подтянул брюки и прыжками побежал к быкам. «Ну всё, – рассуждал он про себя, – теперь его Бабкин с земли сживёт, как пить дать, а ещё хуже – сделает посмешищем всей деревни».
Он настиг быков, с трудом, повиснув на ярме, развернул, потащил к плугу. Бабкин дожидался, пока Андрей впряжёт их в плуг, а сам, щёлкая ремённой плёткой по яловым сапогам, извергал ругательства.
И Глухов не выдержал, в едином прыжке подскочил к Бабкину, рванул плётку из рук. Но Бабкин словно готовился к этому прыжку, потянул плётку на себя с полной силой, и Андрей от этого рывка оказался на земле. Теперь он ждал нового удара, торопливо поднимаясь, но Бабкин только ехидно улыбался, говорил сквозь зубы:
– А ты слабак, Глухов! Выходит, мало каши ел… Другой раз кинешься – запорю, как бездомную собаку.
Голос у Бабкина скрипучий, нудный, сейчас будто ощутимо царапал душу. Наверное, в положении Глухова надо промолчать, проглотить эту пилюлю, смиренно отнестись к случившемуся, но ему словно вовнутрь плеснули бензина, и он вспыхнул, оплавился этим огнём.
– Не прощу я тебе этот случай, Бабкин, просить будешь – не прощу.
– Да ты, видать, и не понял ничего, – голос Бабкина сделался громким до звона в ушах. – Грозить мне вздумал? Да я тебя в пыль сотру… Вечером попробуем на правлении разобраться…
Немного остынув, Андрей подумал: «А что? И вправду в пыль сотрёт! А главное – с кем Лёнька останется?» Нет, в его положении лучше не рыпаться.
Бабкин уходил прямо по пахоте, проваливаясь в рыхлую поспевшую почву, шёл не оглядываясь.
Андрей поставил быков в борозду, дёрнул вожжами, и плуг снова с хрустом вгрызся в залежь. Перевёрнутый пласт цвета грачиного крыла замелькал перед глазами, опять пахнуло в лицо неповторимым запахом свежей пахоты. И сразу на задний план отступила злоба на Бабкина, словно растворилась в этом особенном, неповторимом запахе пашни.
Эх, сколько мечталось на фронте об этой вот мирной работе, когда запахи не пожарищ, войны, а весенней прели, парной почвы, свежего степного ветра будоражат кровь и тело!
Глава вторая
В контору Андрея вызвали к вечеру, когда он вернулся с поля. Размещалась она в брошенном доме на молоканском хуторе и идти туда – с добрый километр наберётся. Сейчас на хуторе только и остался этот дом да скотный двор, а в начале двадцатых годов здесь были и паровая мельница, и несколько домов из красного кирпича, и просорушка, и конная молотилка под крышей, и много других построек.