Владимир Маканин - На первом дыхании (сборник)
— И там слышали о моих работах?
— Конечно!
Он покачал головой, он сомневался. И чем больше он сомневался, тем больше он верил. Это было ясней ясного. Вздумал меня расспрашивать. Хрен лысый.
— Я хотел бы сегодня же приступить к работе.
— Сегодня же? — У него глаза полезли на лысину.
Он решил, что впервые в жизни наскочил на молодого творца, начитавшегося журнала «Юность».
Он сказал, что надо ждать приказа о зачислении.
— Но я хотя бы ознакомлюсь с работой, — настаивал я.
И тут ему стало совестно. Всем нам хоть однажды в жизни бывает совестно оттого, что мы не творцы-фанатики. Не гении. Он уже понял, что я беззаветно предан науке. И что хочу сгореть. И теперь ему стало чуточку совестно, потому что я мог разочароваться в его лаборатории.
— Видите ли, Олег Нестерович (это я), мы занимаемся не только наукой. Есть, кроме науки, всякие промышленные нужды (это авоськи!)…
Я кивнул: понятно.
— Я хочу, Олег Нестерович, чтоб вы через месяц не заявили мне, что вам у нас скучно. Что здесь не жизнь, а тоска зеленая.
И я ему опять головой. Как лошадь. Понятно. Понятно. Понятно. Понятно.
* * *Лаборатория представляла собой длиннющую комнату. Полуцех. С совершенно белой торцовой стеной, как в кинотеатре. Там не было ни окна, ни крючка, ни гвоздя — нечто абсолютное в своей белизне. Даже глаза резало.
Сидели там две старухи в очках и вязали на спицах. Младшие научные сотрудники. Так они представились, когда я сказал, что прибыл работать.
— А где народ?
— Обедают.
— А что, мамаши, не попьем ли и мы чайку? — И я стал оглядываться в поисках чайника. Он непременно должен был находиться где-то рядом. Закипать и булькать носиком. Но оказалось, что я ошибся. Отстал от времени. Чай здесь разносили на подносе — в стаканах с подстаканниками. Фирма.
Я стал рассматривать на столах схемы вязальных станков. Не то чтоб я очень увлекся. Но я увидел намеченный кем-то перемонтаж, а я в таких случаях обожаю переделывать наново. Люблю ломать.
И вот я пробовал набросать новую схему. Я, конечно, видел, как вошла Галька. Ах ты гадость какая. Уже замужняя женщина. Такие корабли.
— Олег? — Она удивилась, а я держался спокойно.
— Чему ты удивляешься? — Я рассматривал станок.
Мы говорили негромко.
— Я за тобой, — начал я. И объяснил, что хочу, чтоб она собралась и уехала со мной. Да, в степи. Дня три на сборы. Ее замужество в степях никого не заинтересует и не взволнует. Чистая формальность. У нас там свои законы.
— Да ты просто с ума сошел!.. Уходи.
— И не подумаю.
— Я сейчас же позвоню мужу. Или скажу начлабу. Убирайся к чертям. Видеть тебя не могу. — Галька умела быть грубой.
Но все это было полушепотом. И две старухи поодаль непотревоженно и спокойно вязали из лавсана. Проводили микроэксперимент. И были похожи на этих — как же их? — богинь судьбы.
А это уже было не шепотом. Вошел лысый начлаб. И с ним другие, вернувшиеся с обеда. Начлаб громко и звучно представил меня:
— …Наш новый сотрудник. Молодой, но, как мне кажется, обещающий.
У Гальки отнялась речь. Это хорошо. Пусть знает, что это как судьба. Неумолимо. Как рок. Остальные приняли меня замечательно. Некоторые улыбались и подмаргивали: дескать, свой будешь. Все они были на фоне той ослепительно белой стены. А когда они пошли к своим столам и стали рассаживаться, мне почудилось, что сейчас станет темно. И на стене начнется показ фильма. Осталось от детства.
Не было только места.
— Мы организуем, — сказали они. — Подожди, друг, сейчас организуем: у тебя будет свой стол.
Они нашли в коридоре института какой-то гроб и еле его доволокли. Громадина застряла в дверях, ни взад ни вперед. Пропихивала и втаскивала его вся лаборатория — все они очень оживились.
Я не в свое дело не лез. Я взял стул, придвинул его к Галькиному столу и сел от нее сбоку. Сдул пыль, выложил локти на стол и склонился над каким-то ее чертежиком. Предварительно, разумеется, спросил разрешения:
— Можно полюбопытствовать?
Она шепнула: «Молчи. Ненавижу тебя», — а я тихо-тихо ей: «Я еле дышу». Это были наши с ней слова, что-то вроде позывных. Только мои и Галькины. Она их хорошо знала. Означали они — люблю тебя, люблю, люблю, не могу жить без тебя, ничего не могу и так далее.
* * *До конца рабочего дня я для видимости ковырялся в вязальном станке. В чертеже то есть. Я весь горел, я не знал, останется ли Галька здесь хоть на минуту, когда все разойдутся.
Она осталась.
— Не ушла я только потому, что боюсь. Как бы ты еще какой-нибудь идиотский номер не выкинул.
Я кивнул — спасибо за заботу.
— Ты же псих. Ты знаешь, что ты псих?
— Спасибо, — сказал я. Кроме нас, не было ни души. Мы и белая стена.
— Ну давай, — сказала она.
— Что «давай»?
— Говори… Ты ж поговорить со мной собирался. Давай.
Она была ужасная грубиянка, если этого хотела. Кончила институт, собирала библиотечку поэтов, а выражалась, как в Рыбинске при посадке на поезд.
— Давай. А то ведь меня дома ждут, — бросала она отрывисто и жестко. Но я-то ее знал. Я видел, что вот-вот и она выдохнется. Еще и расплачется — как ни верти, а ведь виновата. И точно. Не прошло и получаса, как началась сцена — оба расклеились. Она плакала, я тоже был на подходе к скупой мужской слезе. «Что же теперь поделаешь, Олежек», — говорила она. «Как же ты могла так поступить?» — говорил я.
Плакать плакала, а уехать со мной в степи боялась. Женщина. Практицизм и реальность. Хранительница очага, пещера и звериные шкуры — ступай, муженек, говорят, к берегу пришло много рыбы.
— Перестань!..
Я уже совсем потерял голову. И к тому же стемнело. Но Галька вырвалась из моих рук. Не зажигая света, она кое-как навела порядок. Припудрилась. Осторожненько, чтоб опять не разлохматиться, поцеловала меня.
— Пока.
И цок-цок-цок каблучками. До чего ж дьявольская походка. Независимая. Хоть весь мир рухни. Такой я ее и любил.
* * *Я остался один. Был выбор. Заночевать в этой авосечной лаборатории. Или же еще раз порадовать Бученкова и его тещу. Вот именно. Лечь на этом столе и спать, и чтоб в голову лезли всякие нехорошие сравнения.
Я лежал на спине, заложив руки за голову, — люблю эту позу. Темно и жутковато, даже уличная подсветка не чувствуется. И неясно, где я. В дороге? В кукуевских степях? Или просто в канаве? Однажды я замерз и спал в хлебе. Залез в зерно, в бурт, — только нос наружу. Господи, неужели ж я в Москве? Уже в Москве? Подумать только!
Я вспомнил о родичах и почти кубарем скатился со стола. Телефон в двух шагах.
— Здравствуйте. Это я…
Оказывается, они ждали моего звонка.
— Олег! Наконец-то!.. Мы уж и не знали, что подумать. Нам позвонили из какого-то отдела кадров…
— Да.
— Тебе правда нужно у нас прописаться?
— Да.
— Но пойми, Олег, у нас такой принцип — мы прописываем только временно. Тебя это устроит?
— Да. (Мне не нужна была их прописка, ни временная, ни постоянная. Мне б только Гальку увезти. Но кто знает, сколько мне придется торчать в этом авосечном заведении.) Да… Спасибо… Вполне устроит.
— Тогда ты поторопись. Потому что мы собираемся в Польшу — да, надолго. Работа, Олег. Года на два…
Это были милейшие и добрейшие люди. А сын у них был балбес. Его иногда звали Сынулей, славное имя.
И уж очень они были обеспеченные (хотя и добрые), уж очень говорливые и ласковые, уж очень сытые (но добрые!). Оно, может быть, и неплохо. Быть такими. Быть говорливыми и ласковыми. Но матушка моя твердила одно:
— Обращайся к ним, если уж совсем скверно. В самую последнюю очередь.
* * *Ах, да. Я ведь должен был этим самым родичам кой-какой пустяк. Двадцать рублей. Еще со времен студенчества. Они, должно быть, уже и не надеялись, что я верну. Небось махнули рукой. Хотя кто его знает. Добрые и ласковые умеют долго ждать.
И ведь помнил про эти двадцать рублей. Память отличная. Но все собраться никак не мог. И ведь не первый раз эти штучки. Так и остались разбросанными по жизни долги столетней давности. Кому десять рублей, кому пятнадцать. Есть даже свежо хранящийся в памяти один рубль сорок копеек. То-то, должно быть, человек меня чихвостил. На возврат такой суммы нечего и рассчитывать. Бедолага. Я всегда ему сочувствовал. Так и хотелось сказать ему через расстояния и годы, что не в деньгах счастье.
* * *Тем более что были и наоборот — те, что не возвращали мне. Через деньги мои мысли вдруг скакнули к еде — я почувствовал, что голоден. Притом зверски голоден. И что же мне делать?
Я стал бродить по лаборатории, натыкаясь в темноте на столы и шкафы. Я подумал, не водится ли у лабораторских старух каких-нибудь сухариков. Я стал шарить.