Грэм Свифт - Химия
А потом уже почти рассвело, и дождь хлестал по окну, словно дом погружался в воду, и снаружи доносился какой-то странный, тонкий голос — но он принадлежал не отцу. Я встал, вышел из спальни и поглядел в окошко на лестнице. Голос оказался голосом радио, включенного в машине "скорой помощи" — она стояла на дорожке с открытыми дверцами. Ливень и мечущиеся ветки рябины мешали мне смотреть, но я увидел, как двое людей в белой форме вынесли из дома носилки, накрытые одеялом. Их сопровождал Ральф. Он был в пижаме и шлепанцах на босу ногу, с зонтиком в руках. Он суетился вокруг санитаров, будто надсмотрщик, ответственный за доставку какого-то жизненно важного груза. Он крикнул что-то матери, которая, наверно, стояла внизу, за пределами моего поля зрения. Я побежал обратно в спальню. Я хотел взять кислоту. Но тут по лестнице поднялась мать. На ней был халат. Она обняла меня. Я почувствовал запах виски. Она сказала: "Милый мой, пожалуйста. Я объясню. Ох, милый, милый".
Однако она так ничего и не объяснила. Думаю, с тех пор она всю жизнь старалась объяснить — или избежать объяснения. Она сказала только: "Дедушка был стар и болен, он все равно не прожил бы долго". И было официальное заключение: самоубийство путем приема внутрь синильной кислоты. Но всего остального, что следовало бы объяснить — или признать, — она так и не объяснила.
И было видно, что она испытывает какое-то внутреннее облегчение, точно оправилась от недуга. Уже через неделю после похорон деда она вошла в его спальню и широко распахнула окна. Стоял ясный, свежий день, из тех, что выдаются в конце ноября, и все листья на рябине были золотыми. И она сказала: "Смотри, какая красота! "
День, когда хоронили деда, тоже был таким — залитым солнцем, прозрачным, в искрах раннего морозца и золотой листвы. Мы стояли на церемонии, мать, Ральф и я, точно пародия на ту троицу — дед, мать и я, — которая когда-то присутствовала на заупокойной службе в память отца. Мать не плакала. Она и вообще не плакала, даже до похорон, когда к нам приезжали полицейские и представители коронера, писали свои бумаги, извинялись за вторжение и задавали вопросы.
Мне они вопросов не задавали. Мать сказала: "Ему всего десять, что с него спрашивать?" Однако я хотел рассказать им тысячу вещей — о том, как мать выгнала деда из дому, о том, как самоубийство может быть убийством и как ничто на свете не имеет конца, — и из-за этого испытывал чувство, что на меня падает какое-то подозрение. Я забрал бутылочку с кислотой из своей спальни, пошел в парк и выкинул ее в пруд.
А затем, после похорон, когда полицейские и следователи перестали нас беспокоить, мать с Ральфом начали убирать в доме и вытаскивать все из сарая. Они расчистили заросшие участки сада и подрезали ветви деревьев. На Ральфе был старый свитер, слишком для него маленький, и я признал в этом свитере один из отцовских. А мать сказала: "Скоро мы переедем в новый дом — Ральф собирается купить его".
Мне некуда было идти. Я пошел в парк и стал у пруда. По нему плавали листья, облетевшие с ив. Где-то на дне лежали бутылочка с кислотой и мой сломанный катер. Но, изменяясь, вещи все же не исчезают. И здесь, на пруду, когда собирались сумерки и ворота парка скоро должны были закрыть на ночь, я посмотрел на середину, где утонул мой катер, потом перевел взгляд на дальний берег и увидел деда. Он стоял там в своем черном пальто и сером шарфе. Было очень холодно, и по воде бежали маленькие волны. Он улыбался, и я понял: катер все еще движется к нему, упорный, непотопляемый, вдоль той невидимой линии. И руки деда, в пятнах от кислоты, протянутся вниз и поймают его.
OCR: Phiper
Перевод с английского В. БАБКОВА