Эдуард Кузнецов - Мордовский марафон
Конечно, говорю, это редкое счастье знать, что не ты один считаешь свой приговор чрезмерно жестоким и что есть надежда на благоприятное изменение политической конъюнктуры, а уж тогда… Но беда в том, что я не уверен, что к тому времени, как она изменится (если изменится вообще), я не обзаведусь, например, новым сроком — это дело нехитрое, вы только посмотрите, в каких кошмарных условиях мы здесь живем, это же не исправительное учреждение, как его напыщенно величает закон, а натуральная душегубка! (И что, дорогая, поразительно — в 1970 году в Токио был очередной Международный конгресс пенитенциарных деятелей, и, если верить прессе, он признал советскую тюремно-лагерную практику (!) самой передовой. Боже мой, какие фантастические ослы! Да были ли они в советских лагерях?! Не в тех потемкинских, которые специально процветают под Москвой и Ленинградом, а в натуральных, в глубинке.)
Вот, наприклад, говорю им, недавно некто Швенко и Юрков (которому, заметьте, всего два года оставалось до конца срока) получили еще по 12 лет. И за что же? Юркову надо было делать операцию желчного пузыря, а Швенко резекцию желудка по поводу язвы, а их возьми да и перепутай! Перепутали да сами перепугались, перепугались да давай всячески врать, изворачиваться и следы заметать, а тем все хуже и хуже. Наконец, отчаявшись добиться хоть какого-то лечения, они накололись…
«Как так?»
«Обыкновенно… В их приговоре значится… Вам, кстати, ничего не стоит поговорить с теми же Юрковым и Швенко — они здесь… В приговоре говорится: «Следствием установлено, что действительно Юркову и Швенко в результате диагностической ошибки (во как, значит, — ошибки!) было назначено неправильное лечение, но они вместо того, чтобы в узаконенном порядке обжаловать действия медперсонала больницы, накололи антисоветские надписи на лицевой части тела: Юрков — на лбу и обеих щеках, а Швенко — на лбу и левой щеке. Вопреки их утверждению, что они не имели умысла на подрыв и ослабление советской власти, самим фактом нанесения на лицо несмываемых антисоветских надписей они опровергают это свое утверждение, а то, что эти надписи видели другие осужденные, свидетельствует о намерении Юркова и Швенко внести дезорганизацию в жизнь колонии, что подпадает под действие ст. ст. 70 и 77 УК РСФСР».
Ну и дали им по дюжине. И это, скажу вам, еще по Божески… Не так давно (то ли в декабре того года, то ли в январе этого) за такие же наколки одного расстреляли — Тарасова».
«А что же они накололи?»
«Да как обычно, «Раб КПСС», «Раб ЦК», «ЧК — убийцы!»».
Мои собеседники опешили: видно, и впрямь лагерная повседневность им в диковинку.
А разве, спрашивают, и в самом деле никак нельзя было добиться лечения каким-то другим… законным способом? И как они с такими надписями на свободу пойдут?
Мне враз стало скучно… Посмотрел я на них с печальной усмешкой и ничего не сказал. Ни того, что наколки-то еще полбеды (их удаляют — только брызги летят — вместе со шкурой; причем нарочно варварски — без анестезии — и уродуя лицо такими рубцами, что на нем уже трудно что-либо написать), а вот как быть безухим, безъязыким, безносым? Ни того, что ни Швенко, ни Юркову освобождение не грозит — с их-то здоровьем. Кстати, натурально три дня тому назад Швенко умер от перитонита. В июне их судили, а в июле ему (в порядке мести за попытку разоблачения больничного бардака) необоснованно сняли инвалидность — несмотря на то, что к тому времени у него (словно мало ему полдюжины других недугов!) обнаружился еще и язвенный колит. И погнали на работу… А какой из него работяга? Он взвыл и проглотил с полкило гвоздей, шесть швейных иголок, все железки из радиорепродуктора, и все это заел доброй порцией цемента. Проделывал он это на глазах нашего фельдшера, капитана Табакова, и опера, капитана Поршня, — они хохотали до слез и то подбадривали его: «А ну-ка еще чего-нибудь проглоти!», то угрожали: «За радио и гвозди платить будешь!» Его увезли в больницу, оперировали, но он умер от перитонита, так как, по рассказам, с разрешения хирурга Лушиной ему на другой день после операции принесли миску манной каши с маслом, он не удержался и съел ее вопреки здравому смыслу и уговорам сокамерников.
И чем, как ты думаешь, кончилась наша беседа? Они меня спросили, не хочу ли я получить свидание с тобой. У меня и челюсть отвалилась…
А они: «Это не проблема… Если мы будем иметь гарантии, что вы уговорите свою жену написать покаянную просьбу о помиловании».
Челюсть захлопнулась…
Конечно, я мог бы наврать, что, дескать, постараюсь уговорить тебя, а там уж, мол, как выйдет… но мне очень не понравилось словечко «гарантии», я вскинулся и наговорил им всякой всячины — нужной и ненужной (последней больше, как всегда в таких случаях). Моя-де жена, как и я, как и все мы, сидит за мифическую измену родине! В чем ей признаваться, в чем каяться? Да если только она пойдет на это, я враз откажусь от нее и знаю, что напиши я такое покаяние, она плюнет мне в морду — и правильно сделает… и т. д., и т. п. в том же героическом духе. Так мы и расстались. К тебе они, конечно, тоже приезжали? Не сомневаюсь, что ты их отшила.
Вместе с тем мне кажется обнадеживающей эта суета вокруг твоего покаяния. Тебя им держать за проволокой дюже накладно. Уверен, милая, что они все-таки вынуждены будут отпустить тебя — если не в этом году, так в следующем как пить дать. Вот увидишь!
Я затрудняюсь сказать что-нибудь определенное о профессии моих собеседников. Мне показалось, что они не только хотели в чем-то меня надуть, но и пытались нечто уразуметь. Все же, скорее, это были какие-нибудь партийные функционеры средне-верхнего звена (так завравшиеся о прелестях советской жизни, что и сами поверили своему вранью — отсюда и удивление лагерным гримасам), нежели работники сыска, которых ничем не удивишь и о которых я твердо знаю, что никакие искренние минуты с ними в принципе немыслимы, с ними невозможно и на миг выпрыгнуть из шкуры гонимой жертвы, а они не хотят и не умеют расстаться с ролью гончего пса. Какая уж тут искренность! Только и смотри, чтобы не слопали. А с этими что-то такое все-таки мелькало. Или нет?
Но в любом случае срываться на откровенность негоже и уж тем более с лагерным начальством: те побыли и нет их, а эти, как клопы в камере, — никуда от них не скроешься…
У меня тут не так давно как раз случился такой срыв, в результате коего я угодил в узилище на 15 суток.
Я писал тебе, что в начале июля Люся собиралась приехать на свидание. Один кое-чем мне обязанный околокабинетный человечек шепнул мне, что начальство хочет под предлогом ремонта дома свиданий оттянуть приезд Люси месяца на полтора-два — то ли хитрая аппаратура у них вышла из строя, то ли еще что, черт их закулисные хлопоты ведает. Я себе места не нахожу, досада меня разбирает — уж больно мне надо бы повидаться с Люсей, шепнуть ей кое-что. А тот мой доброхот, чтоб ему пусто было, оказывается, еще кое-кому протрепался (всякий почти заключенный — трепло и невозможная баба), и в конце концов начальство узнало, что их секрет уже не секрет.
В общем, вызывает меня капитан Калгатин… Премерзкая, надо сказать, фигура, жирный червяк, обожает при заключенных яблоками хрумкать, выуживая их одно за другим из стола. Но в тот день он забавлялся редиской… Ах да, вспомнил: как раз передо мной был у него в кабинете «Генерал Безухов», увидел красную редиску, плюхнулся на колени и ну лобызать начальственный сапог: «Барин! Дай редисочки попробовать!.. Красненькой! Двадцать лет не едал!..» И Калгатин насыпал ему целую пригоршню. Этот «Генерал» — прелюбопытная фигура, вроде шута, которому многое с рук сходит. Его только стараются прятать от наезжего начальства — уж больно он страшен: безухий, огромная челюсть с черными пеньками зубов выдвинута далеко вперед, как ящик комода… Да к тому же он имеет обыкновение подкрасться к приезжей шишке и закричать: «Барин, отдай мои уши!» — или еще чего-нибудь в этом роде. Шут с печальными, как и подобает подзаборной дворняге, глазами.
Ну ладно, к делу, а то этим отступлениям конца не будет. Я, собственно, не столько хотел рассказать о своих пятнадцати сутках, сколько о той парадоксальной форме общения с начальством, когда что ни слово — все не о том… Мелькнула у меня вначале какая-то не совсем ординарная отсылка к подтексту Хемингуэевых диалогов, да пока болтал о том о сем, она улетучилась. Подожди-ка!.. Нет, не вспоминается. Ну да Аллах с ней.
Он: Вы, я слышал, ждете свидания?
Я: Всенепременно. В начале июля.
Он: Дело в том… в общем, сообщите домой… Ставлю вас в известность, что с такого-то числа дом свиданий закрывается на ремонт… Надо печку переложить… к зиме, покрасить, побелить…
Я (возмущенно): То есть, как это на ремонт? — искренности моего возмущения ничуть не мешает то, что я уже был готов к этому разговору. И вообще вся тонкость ситуации как раз в том, что он знает о моем знании, но оба мы делаем вид, что ничего не знаем. — Ведь вы его в апреле ремонтировали!.. Этак вы все фонды поистратите!