Джон Гарднер - Осенний свет
Но не только предания, не только мифы истории, ее герои, будоражащие фантазию, обучающие приниженный дух взвиваться на дыбы, – не только новоанглийская желчь питали бешенство старика. Он хотя во многом ошибался – этого объективный наблюдатель не смог бы отрицать, – хотя он, бесспорно, был, что называется, сильно чокнутый, но у него действительно имелись самые что ни на есть настоящие, неподдельные собственные мнения по разным вопросам. Он знал, что мир темен и страшен. И с этим ничего не поделаешь. «Люди-то обычно думают, – любил он рассуждать, – что любую трудность можно разрешить, если будешь больше знать: ну, да мы в Вермонте не такие дураки». Он видел внезапный падеж целых овечьих отар – вдруг, ни с того ни с сего, безо всякой причины, какую можно было бы вовремя обнаружить. Видел пожары, видел войну и ее последствия: один его сосед – было это лет тридцать назад – охотился с ружьем за собственной женой и детьми и всех перестрелял как зайцев – огнеметчиком был на войне, убивал в Германии и медаль получил. Он, Джеймс Пейдж, с Сэмом Фростом и еще двумя соседями, их уж на свете нет, обошли тогда все выгоны и рощи, тела искали. Он видел один раз, как упал с балкона ребенок и разбился насмерть и как батрака затянуло в кукурузорезку. Видел смерть друзей от разрыва сердца, от рака, от пьянства; видел, как рушились браки, и храмы, и состояния. Он потерял сыновей, один сорвался с крыши сарая и убился, второй – его первенец, его обманутая надежда – покончил с собой. Потерял вскоре после этого и жену. При всем том он не стал пессимистом или таким уж беспросветным человеконенавистником; наоборот, так близко знакомый со смертью – и сейчас у него на перегнойной куче валялся труп черно-белого телка, – он научился относиться к смерти запросто, ему это легче давалось, чем многим, чем, скажем, защищенному обитателю чистеньких зеленых пригородных поселков Флориды. Но он понимал, что жизнь, как он шутил с каменным лицом, – это «тяжелый случай». И что очень важно сознавать это и быть готовым ко всему, глядя вперед широко открытыми глазами и водрузив очки на нос.
Он был человек, который имеет дело с предметами, поднимает их, ставит снова – мешки с кормом, охапки сена, молочные бидоны, телят, – и одно из его неподдельных собственных мнений заключалось в следующем. Все живое: человек, зверь, птица, цветок – ведет быстротечную и безнадежную борьбу против притяжения земли. Живая тварь слабеет, тяжелеет, иной раз чувствует, что больше не может, но не сдается, пока в ней есть жизнь, не сдается до самого конца – а конец все равно горький, потому что, как бы отважно ни сражалось бедное существо, битва его безнадежно проиграна. Тело клонится все ниже, вянет как незабудка, и земля поглощает его, затягивает в могилу.
Джеймс Пейдж не имел склонности к многословию, но слова были ему отнюдь не безразличны. Они были те же предметы, которые надо рассматривать, взвешивать на ладони, как камни для кладки, нацеливать по ним глаз, как по мушке ружья, либо же пробовать на язык, как медвяный стебелек тимофеевки. Он не писал стихов – только однажды сочинил молитву. Из него, даже разозленного, не выжать было речи на городском митинге в Беннингтоне. Но к словам, одному за другим, он приглядывался, как мог приглядываться к певчим птицам, и, случалось, составлял списки, внося их тупым карандашом в свой карманный фермерский блокнот. Он много знал про верх и низ. Низ – это низменность и низость. Человек может быть низкорослый, работник – низкооплачиваемый; низкопоклонник; зерно – низкосортное, низкокачественное; молоко – с низким содержанием жира; год – низкоурожайный. Можно кого-то низложить, что-то ниспровергнуть, пасть ниц, кого-то унизить или унизиться, уронить себя, упадок – это все низ. А можно быть в приподнятом настроении, наверху блаженства, восстать, возвыситься, вознестись. На того, кого презирают, смотрят сверху вниз. Можно иметь возвышенные или низменные взгляды и мнения, высокий или низкий образ мыслей. Человек испытывает душевный подъем, высоко держит голову, достигает высот. А может он пасть духом, как может пасть осажденная крепость или соблазненная женщина. Падают цены, а может пасть на землю туман. Сам язык, как хорошо знал Джеймс Пейдж, не свободен от этой тяги книзу: низкий стиль.
Считайте эти мнения досужими и странными, но для Джеймса Пейджа, человека думающего, моралиста и меланхолика, в них содержался глубокий и вразумительный смысл. Земля тянет книзу кости и мясо, а дух, пламя жизни, рвется ввысь, парит. Грех, рабство, отчаяние никнут под собственной тяжестью, свобода на орлиных крылах возносится к духовным высотам, много выше обыкновенных каменных скал. «Шли ко мне своих измученных, своих бедных и утесненных, жаждущих свободы...»[1]. Все, что достойно уважения, верил Джеймс Пейдж, объединяется в стремлении ввысь, поддерживает борьбу против силы тяжести. А все, что мерзко, оказывается на стороне... не тяжести, ведь нет ничего от природы дурного в камне или в быке голштинской породы, но мнимой свободы, мнимого подъема. Сатанинские видения – это блеск и блазнь без взлета, ложное спасение, легкость трухлявого гриба-дождевика, безбелковый бифштекс, газы в брюхе, рассказ без содержания, отлет из мира реальных горестей и бед на борту космического корабля.
Он верил, верил твердо, в головокружительные выси, для него это были не то чтобы небеса, а надежная, высокая твердыня, манящая душу и мысль за пределы обычного существования; не сказочная страна Оз, про которую его жена Ария читала в гостиной сыновьям и дочери (а Джеймс Пейдж, в очках, притворялся, будто поглощен газетами), не изумрудный город, где сбываются мечты, а заоблачная вершина, к которой бессознательно стремишься, крепость для блуждающих, возводимая ежесекундно, и разрушаемая, и встающая опять, как Антониева гора, когда наплывают туманы.
В силу этих своих мнений, а может быть, в силу особого склада ума старик почти бессознательно, нутром, ненавидел все, что приукрашивало жизнь и тем самым, по его суровым представлениям, извращало ее облик. Его бесил мультфильмовский плюшевый песик Нюх на коленях внука, бесила кока-кола и штат Калифорния, где он никогда не был, иностранные автомобили, которые знаменовали для него легковесную роскошь и были связаны почему-то со «странами оси», и пенопласт, и консервированные обеды, и покупное мороженое. На Рождество, когда магазины в Беннингтоне сияли праздничными огнями и голоса покупателей звенели сквозь кисею снежных хлопьев и музыку репродукторов, чистые и невинные, как лепет младенца, Джеймс Пейдж, бывало, остановится перед витриной, руки в карманах пальто, уши торчком, и, бледнея от негодования, разглядывает злыми глазами белую, сверкающую куклу-астронавта. Пусть он и не мог выразить свои чувства словами, а и смог бы, миру и тем, кто в нем заправляет, едва ли это могло быть интересно, – все равно он был прав: эта кукла несла ему погибель, ему и его любимым призракам. Пусть ему это только примерещилось когда-то, будто он один раз ребенком слышал пение ангелов и видел, как они летали в сполохах северного сияния, – бесспорно то, что сквозь музыку из громкоговорителей пения уже не услышишь – если они вообще еще там, в высях, поют. Трудно себе представить, чтобы чья-то душа, даже самая открытая, была способна испытать подъем под скрежет разных музыкальных записей, одновременно и несогласно звучащих в снежном воздухе; чтобы механического Санта-Клауса, кивающего в витрине Беннингтон-ского книжного магазина, могла заманить в дом елка, которую срубили настоящим топором и привезли в санях с перевала на горе Искателей к порогу дровяного сарая под радостные крики детворы.
Сознательно-то он, конечно, не верил в эльфов, или в то, что пчелы умеют разговаривать с феями, а свиньи – с ветром, или что медведи – пришельцы из иного мира; и в Деда Мороза не верил, и даже до конца, до глубины души, не верил в воскресение. Он, правда, при случае бормотал приговоры, и для везения плевал через левое плечо, и описывал круг справа налево, и носил при себе ясеневую палочку и череп гремучей змеи, от нечистой силы, – но и в это все он тоже, если всерьез поразмыслить, конечно, не верил. Верил он в самую простую природную магию, в битву духа против тяжести материи в годичном круговороте; и верил, что его призраки, раз они настоящие или властны над настоящим в жизни, выступают на его стороне в этой беспощадной всеобщей битве, и с ними заодно еще и карандашные рисунки на больших листах – давнишняя работа одной монахини из Беннингтонской обители, – он иногда водил знакомых смотреть их в Беннингтонский музей. Таких союзников в борьбе за высоту он знал немало: церковная музыка, например, или стихи Рут Томас, и даже его собственная работа, дело его жизни – уход за бессловесными тварями: лошадьми, молочными коровами, пчелами, свиньями, курами и, косвенным образом, людьми.
Он покосился на мальчика, чувствуя угрызения совести, словно малец был над ним судьей. А вслух сказал только: «Ничего, ничего». Он вспомнил, как говорила Эстелл Паркс, тоже подруга Салли: «Ах, этот мир, он такой хрупкий». И кивнул сумрачно. Про его мир мало сказать хрупкий. Разбитый. Ну, да что тут говорить. Но он и сейчас привычно прислушивался к голосу ветра, не прозвучат ли в нем разборчивые слова, и сокрушенно поглядывал в потолок, представляя себе, как его сестра спит там в полном одиночестве, только что не мертвым сном, и ее осаждают видения.