Игорь Боровиков - Час волка на берегу Лаврентий Палыча
Да и куда от нее денешься, когда подумаешь, что на прошлой неделе я, вот так запросто, как нехитрую естественную нужду, справил свое собственное шестидесятилетие. Пугающая цифра. Помнится, два года назад друг мой, известный петербургский литератор Юрий Данилович
Хохлов, обнаружив с похмелья, что ему уже шестьдесят лет, написал мне просто паническое письмо: "Начал тут перечитывать Достоевского, а там – старушенция лет шестидесяти. Оп-ля!". Вот и я, в точности как и литератор Хохлов, не могу воспринять эту цифру и прочувствовать себя умудренным жизнью шестидесятилетним стариком. А возраст свой ощущаю только телесно, болями в самых разных точках и жутчайшим, неведанным ранее бодуном. Что касается духовного уровня моей личности, то я, видимо, к этой шестидесятилетней отметки не подойду никогда, ибо навсегда застрял на шестнадцатилетней, если не сказать ниже. Меня, например, до сих пор тянет написать чего-нибудь на стенке в общественном туалете, когда туда попадаю. Что-нибудь типа: "Товарищи-друзья! Не срите на края. Для этого есть яма.
Держите жопу прямо!" То есть, меня, в отличие от классика, летА к суровой прозе отнюдь не клонят.
Если в Канаде я ни разу ничего подобного не написал, то только лишь потому, что повода не нашел. Столь стерильно чистых сортиров в жизни не видал. Последний раз оставил я такую надпись в 1968 году в
Адмиралтействе города Алжира. Вернее, в адмиралтейском гальюне, которым пользовалась рота родных краснофлотцев, занимающих соседнюю казарму в рамках договора о военно-морском сотрудничестве между СССР и Народно Демократической Республикой Алжир. И вот в результате возникает во мне такая огромная трещина между шестнадцатилетней душой и дряхлыми шестидесятилетними телесами, не трещина – пропасть, что заполнить ее могу я только и исключительно алкоголем. Так что, еще по наркомовской сотке. Будем! За наше бытие! За то, что мы были, есть и чтоб побыли еще хоть сколько-нибудь! За ту пронзительно страшную и удивительно прекрасную эпоху, в которую Господь заслал нас родиться… Эх-х-х, хорошо, зараза, пошла!…
… Н-да, уникально интересная была эпоха. В сентябре 1939 года, когда родители зачинали меня в страстной любви, великая страна, в которой предстояло мне появиться на свет, с не менее упоительной страстью занималась самоистреблением под аккомпанемент задорных комсомольских песен и волнующих душу боевых маршей. Моя же конкретная жизнь зачалась на Дальнем Востоке, на территории Амурлага
– огромного лагеря Хабаровского края. Вот только ни отец мой, ни мать, лагерниками не были, а были членами обычной геологической партии, определенной начальством туда на постой, ибо в те времена никаких других пригодных для жилья мест, кроме Амурлага, между
Хабаровском и Комсомольском просто не существовало. Причем, мать моя вообще никакого отношения к геологии не имела, а только что закончила к тому времени ленинградский биофак. Это отец, сразу после свадьбы не захотел расставаться с молодой женой и оформил её коллектором в собственную партию. Так и отправились они, вместо свадебного путешествия, в амурский край.
Кругом страдали и умирали тысячи людей, а мой папаня, правоверный коммунист, и комсомолка-мама предавались любви после прогулок по тайге. Хоть я никогда не был в тех краях и вообще ни разу в жизни не пересек Уральский хребет, но сейчас здесь, совсем в другой стороне, после двухсот грамм Абсолюта очень как-то образно представляю себе эту бескрайнюю, голубую, как в пахмутовских песнях таёжную даль, ширь Амура до горизонта, восходы и закаты солнца над многовековыми елями и кедрами. А под ними сонмы безмолвных теней, еще не мертвецов, но уже не людей, бредущих мимо тысяч торчащих из земли столбиков с номерными табличками.
И среди этой адской идиллии вижу, как живых, идущих гуськом по тайге молодых розовощеких комсомольцев-геологов с рюкзаками, радостно распевающих песни из кинофильма "Семеро смелых":
"Штурмовать далеко море посылает нас страна"… Вот уж воистину обо мне сказано в пятидесятом псалме:Се бо въ беззаконiихъ зачатъ есмь и во гресехъ роди мя мати моя.
Итак, был я зачат в "беззаконiих" Амурлага в тот самый момент, когда далеко-далеко к западу от этих сказочных мест первый эшелон вермахта ворвался на территорию Польши. Горела Варшава, тысячи жизней улетали как дым, а на берегу Амура, во чреве комсомолки геологини слившиеся хромосомы икс и игрек зародили новую жизнь – мою. Я начал обретать первые формы, когда рано утром 30 ноября дальнобойные орудия фортов Кронштадта вместе с кораблями
Краснознаменного Балтийского флота начали обстрел территории Финляндии.
Родители вернулись в Ленинград, маманя носила меня во чреве и мы с ней с утра до вечера слушали красивую мелодичную песню композитора
Покрасса "Принимай нас Суоми-красавица".
Сосняком по околкам кудрявится
Пограничный скупой кругозор
Принимай нас Суоми-красавица,
В ожерелье прозрачных озер.
Я начал шевелиться в материнском чреве, а наши танки вгрызлись в линию Маннергейма. Черная тарелка на стене комнаты в Лештуковом переулке задушевно пела:
Ломят танки широкие просеки,
Самолеты жужжат в облаках,
Невысокое солнышко осени
Зажигает огни на штыках…
Много лжи в эти годы наверчено,
Чтоб запутать финляндский народ.
Раскрывай же теперь нам доверчиво
Половинки широких ворот!
А по всем экранам страны шел замечательный фильм "Тимур и его команда", где юная героиня красиво пела своему возлюбленному, летчику-бомбардировщику прекрасную и романтическую песню:
"Летчики-пилоты, бомбы-пулеметы, вот и улетели в дальний путь. А когда вернетесь, я не знаю скоро-ль, только возвращайтесь хоть когда-нибудь".
И герои-летчики всегда возвращались, исполненные гордостью за безупречно выполненный приказ товарища Сталина, поскольку у белофиннов своих истребителей почти не было. Они мужественно бомбили аккуратные белофинские домики, причем, вместе с тоннами фугасок, забрасывали их бесчисленным множеством бутылок из-под водки с самопальной (но, как оказалось, весьма эффективной) зажигательной смесью. На фоне бескрайних белофинских снегов дым бомбежек и пламя пожаров изумительно красиво смотрелись из пилотских кабин. Мой эмбрион шевелил ручками, пытаясь аплодировать их подвигу.
Я первый раз улыбнулся во чреве, когда Вячеслав Михалыч Молотов заявил на весь мир, что наши доблестные герои-летчики сбрасывают на
Хельсинки продовольствие. Белофинны же, не поверив Вячеславу
Михалычу, назвали эти бутылки коктейлем Молотова, и я улыбнулся во второй раз. Маманя продолжала носить меня под сердцем, а сотни тысяч юных красноармейцев умирали в вымороженных белофинских лесах, и душа любого из них могла вселиться в маманин плод. Убежден, что так оно и было, ибо в первые детские годы, как имя Финляндии, так и сам финский язык, звучали для меня необъяснимо зловеще. Это, уж, потом, в конце пятидесятых, когда толпы финских туристов в никогда не виданных нейлоновых рубашках, заполонили Невский проспект и стали менять на водку пестрые синтетические носки, зловещность сия настолько во мне растворилась, что я сам стал учить фразы, типа:
миня тахдон остаа крепи найлон цуккат – то есть – я хочу купить креп-нейлоновые носки.
К моменту моего рождения вся великая наша страна готовилась к тому дню, когда "гремя огнем, сверкая блеском стали пойдут машины в яростный поход". Бесчисленные толпы молодых людей щеголяли в красивых формах летчиков, танкистов, артиллеристов, десантников, будучи кумирами восторженных комсомолок. Мамаши и тетушки охали, восторгаясь: "Как моему Ваське идет форма танкиста! А моему Митьке – летчика! А моему Петьке – артиллериста!" И все с радостью ждали, когда начнется грандиозная, освободительная война малой кровью, да на чужой территории.
Десятого мая, приехавшая из города Горького бабушка, забирает маму к себе рожать меня у бабушкиной сестры, акушерки тети Любы, ибо никому другому она свою единственную дочь доверить не может. Они едут в поезде, везут меня в Горький к моему месту рождения, а в этот самый момент далеко-далеко на западе снова тысячи юнкерсов взмывают в небо, и танковые клинья Гудериана через Бельгию врываются во Францию.
И вот наступило четвертое июня, день, когда я появился на Божий свет. Французы с англичанами только что эвакуировали Дюнкерк. Я издал первый крик, а трупы там так и валялись по всему пляжу среди раздолбанной техники, сожженных и брошенных танков, пушек, машин, сбитых самолетов. Вот такой, был, пейзаж моего прихода в этот мир.
Через несколько дней меня перевезли из горьковского роддома на
Грузинскую улицу, дом четыре. А спустя пару недель в Париже состоялся знаменитый парад вермахта, когда они прошли через
Триумфальную арку мимо могилы неизвестного солдата.
Когда я доживу до второго года, они станут маршировать по улицам и площадям моей страны, и к нашему внутреннему, домашнему самоистреблению добавится не менее активное истребление внешнее. Так что изначально с рождения у меня и моих сверстников шансов "не быть" имелось значительно больше чем "быть". "А вот живет же братия, честна моя компания!" – удивился Володя за всех нас, выживших.