Михаил Нисенбаум - Почта святого Валентина
— Вас-то я чем обидел?
— Как теперь студенты будут жить без вашей дурацкой культурологии?
— Невелика потеря. Найдут за лето замену.
— Замену? А некоторые, между прочим, считают… Что вы улыбаетесь? Смешно, да? Может, у некоторых это были самые лучшие уроки!
— По-моему, вы издеваетесь надо мной, Алена.
— Издеваюсь? Я? — Казалось, в ее глазах вот-вот засверкают злые зеленые молнии. — Ну ладно, сейчас. Сейчас-сейчас.
Алена расстегнула свою сумку, где что-то тихо загрохотало, добыла блокнот и принялась его яростно перелистывать.
— Так, это не для вас… Это вам не надо…
— Уж покажите. Всегда было интересно…
— Ага, сейчас. Размечтались. Вот, смотрите. Из моих рук, умник!
Зажав тонкими пальчиками страницы, которые Стемнину видеть не полагалось, она сунула ему под нос раскрытый блокнот. Он увидел несколько записей, разделенных знакомыми чернильными сердечками. Сердечки были раскрашены и перламутрово отливали маникюрным блеском.
«Литература есть интимн. дневник лжецов».
«Красота и странность уничтожают отчуждение».
«Иногда добро есть именно невмешательство».
— Что это? Что это такое? — спросил растерявшийся Стемнин.
— Не узнаете? — Она отняла блокнот, перевернула страницу.
Этот разворот также был исписан цитатами. Под некоторыми цитатами было выведено: «И. Стемнин», под другими — «И. К. С.». Подписи были многократно обведены, украшены виньетками и цветочками.
— Вот так, Илья Константинович. А теперь уходите, если можете. Умник!
Бросив блокнот в сумочку, она отвернулась и шла прочь, пытаясь обогнать слезы. Каблучки щелкали, заполняя эхом пахнущий мелом вестибюль. А Стемнин еще долго стоял у дверей второй поточной аудитории, бессознательно держась за массивную медную ручку.
6
Не было ни сил, ни воли высвободиться из тисков тоски. Он сидел дома на диване, обхватив голову руками, покачиваясь, точно пытаясь ослабить хватку боли, и не мог заставить себя зажечь свет. Еще утром, да что утром — еще четыре часа назад он легкомысленно спрашивал себя, куда приведет его решительный шаг. Сейчас стало очевидно, что он совершил ужасную, непоправимую ошибку. Обратно в институт его не примут, у него и духу не хватило бы спросить об этом. А меж тем в институте — он слишком поздно понял это — его ценили, слышали, его даже любили. Как можно было оставаться таким слепым? Как он мог сетовать на скуку и бесполезность своей работы, если нашелся хотя бы один человек (а может быть, их было больше?), кто помнил его уроки, заботливо хранил его мысли, готов был под его влиянием изменить свою жизнь!
Он метался по квартире, слишком маленькой для метаний. Дурак! Умник, как выразилась Ковалько. Как теперь все исправить? Наконец Стемнин сел за стол и достал чистый лист бумаги. Он так спешил, словно торопил момент, когда наконец начнет действовать лекарство. Нужно было отпустить боль в письмо. Стемнин часто писал такие письма, ни одно из которых не было отправлено.
7
Пусть же читатель узнает тайну главного героя раньше, чем сам главный герой! В устной речи Стемнин был мешковат, даже в привычной обстановке мог мычать, застыть на целую минуту, ловя в воздухе нужное слово. Но как только перед ним оказывался лист бумаги, он писал стремительно и свободно, точно слова сами сбегались к перу из путеводной белизны.
Составляя слова на бумаге, он ловко и безупречно готовил преображение своего адресата. Несколькими предложениями мог превратить гнев в милость, досаду в благодушие, отчаяние в надежду. Ему было так же просто перевести читателя из одного состояния в любое другое, как из комнаты в соседнюю комнату.
Стемнин владел несравненным даром, но еще ни разу не применил его: время писем осталось в прошлом, и объясняться с кем-либо по почте значило выдать собственную старомодность. Конечно, существовала электронная почта. Но кому придет в голову писать по мейлу так же, как на бумаге? Ведь, взяв лист бумаги, ты непременно должен исписать его хотя бы с одной стороны. А в электронном письме любое количество слов достаточно, да и эмоции здесь, как правило, излишни. Стемнин стеснялся своей воображаемой сентиментальности, а потому талант его лежал под спудом, так что и талантом-то в полном смысле слова быть назван не мог. Ведь дар, которому не даешь хода, ничем не отличается от бездарности.
Итак, Стемнин навис над столом, и буквы сами потянули за собой гелевую ручку:
«Дорогая Оксана!
Наверное, ты меньше удивилась бы, если бы на Тверском бульваре с тобой вдруг заговорил памятник Клименту Аркадьевичу Тимирязеву. Впрочем, полгода назад мне заговорить с тобой было еще трудней, чем ему: ведь камню безмолвствовать ничего не стоит. Мне же молчание обходилось дорого, слишком дорого. Но я молчал, потому что ждал, когда в душе останется только главное, то, что навсегда. Такое, как звезды или даже как холод между звездами. Мне нужно было увидеть, взвесить эту чистую, не замутненную обидами и случайными событиями тишину и понять, осталась ли в ней ты после всех испытаний и ожиданий.
И вот пришел день, когда я поднес это идеально очищенное драгоценное прошлое к лицу и увидел, что все это — только ты, ты одна…»
Он уже несколько раз принимался писать бывшей жене. Что им двигало? Не вполне перегоревшая любовь, чувство вины или преображенная временем иллюзия утраченного счастья? Написав первые строки, Стемнин почувствовал, что успокаивается. Нет, нет, это ему не нужно! Следовало держаться как можно дальше от входа в лабиринт отношений, особенно тех отношений, заведомо погибельных и погибших.
Стемнин взял со стола недописанное письмо, сложил листок вдвое, вчетверо, еще, еще, пока тот не превратился в крохотную пружинящую книжицу. Книжица упрямо пыталась развернуться, точно требовала дописать колдовскую формулу, уже начинавшую свое действие.
Рука потянулась к новому чистому листку. Вздохнув, он вывел: «Дорогая Алена!» Но продолжать не стал. Какое тут могло быть продолжение?
Глава вторая
СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ
ПЕРВОЕ ПИСЬМО
1
— Что, опять кризис? Катастрофочка? Смертельная ранка? Чудесно! Стало быть, все в порядке. — Звонаревский голос из телефонной трубки лился бравурно и полноводно. — Прекрасно! Депрессия — твой конек.
Сквозь задернугые, разбухшие от солнца шторы было видно, что уже вовсю раскочегарился еще один жаркий летний день, третий день абсолютной свободы.
— Просто я еще не проснулся, — вяло отвечал Стемнин: звонок раздался в девять утра, это было совершенно в духе Павла Звонарева.
— Умеешь, чертяка, тут тебе равных нет!
— Интересно, что должно случиться, чтобы ты смог проявить сострадание?
— С тобой? К тебе? Ммм… Минутку, дай подумать. Например, если бы у тебя не было меня. Вот это был бы летальный исход.
Как это часто случается, давняя дружба связывала двух людей, ни в чем друг на друга не похожих. Паша Звонарев, пышный увалень, человек-шапито, — и Илья Стемнин, колодезный журавль при собственной драме. Им было хорошо вместе: каждый втайне сознавал себя неизмеримо выше другого.
— Чего звонишь, долдон, ни свет ни заря?
— У тебя ж на душе полярная ночь, темный ты человек! Когда ни позвони. Вечером ждем тебя, махатма, на семейный совет.
Семейным советом было принято называть встречи трех пар: Стемнина и Оксаны, Паши и его жены Лины, Ануш-Нюши и ее многолетнего жениха Георгия. Одна пара распалась, другая все никак не могла пожениться, но семейные советы время от времени случались, только теперь без Оксаны.
— А что стряслось-то? — встревожился Стемнин.
— Значит, без причины ты нас видеть не согласен? Ладно, вот тебе причина. Вечером будут Большие Блины.
Ради звонаревских блинов можно было не только преодолеть с десяток остановок на троллейбусе, но даже потратиться на авиаперелет из другого города.
Поднимаясь на третий этаж по лестнице просторного подъезда, наполненного особой гулкой затхлостью, какая бывает в богатых сталинских домах, Стемнин думал, что из всех трех пар Паша и Лина меньше всего походили на пару. Лина рядом с Пашей казалась юным завучем по воспитательной работе. На ее долю выпали военная дисциплина и здравый смысл. С таким мужем, как Павел, по-другому и быть не могло.
Горячий блинный дух витал на лестничной площадке. Помедлив пару секунд, Стемнин позвонил.
— Наш-то явился тютелька в тютельку. Насобачился, пес. — Румяный Павел в пестром фартуке напоминал ростовский базар, ужавшийся в одного человека.
— Никогосовы здесь?
Хотя Ануш с Георгием не были женаты, их уже привыкли звать по одной фамилии, причем по Нюшиной.
— Привет, Илюша, иди к нам, — раздался Линин голос из недр огромной квартиры. — Триста лет тебя не видела!