Альберт Лиханов - Слётки
Всякие попытки материны пробиться сквозь стену молчания, сложенную Ольгой, оказались бесполезными. Даже слез дочериных она не дождалась – та все молчит да улыбается. Ни кто отец, ни как это случилось, ни почему Ольга даже не попыталась связать чадо своё с именем мужчины, ставшего отцом Бориски, – ничего этого мать не узнала. В метрику сына – ведь полагается же вписывать отцово имя! – она и вписала отца своего собственного – Матвея Макаровича. Получился Борис Матвеевич Горев.
Когда мать недоуменно возвращала дочери внукову метрику, та со смехом перекрестилась:
– Прости, батюшка родный!
Ох, и сколько дум перекатала в себе Макаровна по этому поводу. И что Олюшка влюбилась в случайного лихача, а тот ее бросил. И что был этот, может, летун, а пусть даже из бронетанковых войск, люб ей, но женатый однако ж. И что вовсе снасильничали ее, от безделья своего и разврата, эти майоры да капитаны мирных времен. И даже такое приходило в голову: сама дочка и набедокурила – попросила какого ни то приезжего красавца просто обрюхатить ее, потому как местная пьянь – сплошные, почитай, выродки, и от здешнего мужичонки ничего путного родить нельзя, кроме такой же непутевой пьяни. Тогда ведь, если задуматься, то и молодец, доча-то! Теперь ведь какой мужик пошел? До полудня спит, до полуночи бродит, пьянствует да дерется. И если родится от такого какой-никакой приплод, то надежд на отца не только в каком-то там незнамом воспитании, но и в простом прокормлении чада – никаких! Всё баба, жена то есть! Как уж она управится, так оно и выйдет.
Так что, порой с недоумением думала Елена Макаровна, дочь её, может быть, и права, что сына своего родила по строгому и душевному, пусть тайному, выбору, и род их от такой женской самоотверженности только укрепится новой кровью, иной, может быть, даже очень высокой породой. Вон сколько в санатории-то видных красавцев, умниц, а грянь война, так, наверно, и героев!
А уж если принять в расчет, что сейчас не то что каждая вторая, а чуть ли уж и не всякая подряд семья непременно разводится, – то выходит, что Олюшка-то кругом права!
Не все ли едино, рожден ли ребенок в браке, который обязательно должен рассыпаться в самый что ни на есть прах, или явлен, этот самый нестойкий брак обойдя вовсе – без лишних криков родительских, слез и оскорблений, которые, дело тут ясное, ни в каком положительном значении действовать не могут, а только губят, сбивают с пути неокрепших духом отпрысков.
И понемногу успокаивалась Макаровна, утихала с годами, лелея внучонка-первенца.
Миновало целых девять лет, когда Ольга, совсем взрослая женщина, снова вдруг округлилась. И снова родила мальчишку, смеясь и ни в чем не признаваясь.
5
В родственных чувствах немало скрытых таинств, неспроста ведь родня некоторая хуже стаи бродячих собак, только и грызутся между собой, и так бывает, что совсем посторонние люди зачастую благородней и снисходительней близких по крови. О братстве тоже немало различных суждений произнесло человечество, и среди них едва ли не самыми удивительными звучат слова: брат мой – враг мой. Действительно, чего только не бывает в людском мире, но немало же и верности, и памятливости, и почтения к родным по крови, так что истинно: всякое, всякое есть посреди нас, грешных.
Но вот братство Бориски и Глеба, рожденных от разных отцов, но одной ведь матерью-то, ею, ее тихой любовью и скрытым от всех, но сильным желанием родить, видать, и детей ее одарило каким-то поразительным чувством взаимного влечения.
Пока Глебка был маленьким, Борис радостно таскал его на закорках, изображая лошадку, чем бесконечно радовал малыша. Он даже приспособил как-то бельевую веревку – сплел из нее что-то вроде простенького сидень-ица и ходил с братом по городу, удобно усадив его за спиной – не зная даже намеком про восточную традицию, по которой женщины, да и мужчины по необходимости, носят малышей за спиной, исполняя тем еще и важную защитную функцию. Ведь прижатое к спине взрослого человека дитя согревается его теплом, и многие болезни минуют его потому, что впереди, защищая его от ветра, дождя, холода, движется надежное, теплое, родное тело. И Глебка отвечал на братову готовость быть его личной лошадкой всем существом своим: обнимал, как мог, Борискину спину нешироким малышовым объятьем, подпрыгивал в седёлке своем, будто справный казачина, и, не умея еще кричать, пищал в восторге, исполненный самого невинного счастья и преданной любви.
Это лошадку подгоняло, вело вперед. Она то рвалась бегом, то замедляла ход, и тем, и другим вызывая равно восторженный писк за спиной, который Бориску удивительно вдохновлял. Будто года смыкались, и он приближался искренней этой радостью к несмышленому своему братцу. Откатав Глеба по дому, огороду и ближним окрестностям, Боря в какой-то момент решил ознакомить наездника с пространствами дальними и понес его в старый парк.
Глебке уже стукнул годик, стало быть, Бориске десять. Он был увесистый, развитой, крепкий паренек, которому, на иной взгляд, не ребенка за спиной тащить было бы сподручнее, а прогуливаться, допустим, с девочкой или хотя бы гонять на велосипедах в мальчишечьей безоглядной стае, а то и, по нынешним временам, пивко посасывать, возлежа на солнцепеке.
А Бориска шел по улице, туманно улыбаясь, нес за спиной брата, и о чем-то они кратко перемалвливались, вполне довольные друг другом и отлично друг друга понимающие.
Борис, как молодой жеребчик, проскакал в парк и начал знакомить малыша с тамошними особенностями, показывая грачиные гнезда, может быть, даже объясняя, кто такие слётки и в чем трудности грачиного воспитания. Впрочем, пожалуй, он просто поворачивался и так, и сяк, понимая ограниченность братниного взгляда из-за собственной спины – обращал его внимание на древние липы, на густые кусты и скачущих в них птиц, на стоящие обочь приземистую больницу и морг – просто так, без всякого умысла, как на топографические объекты. И ничем это путешествие не было бы отмечено в их судьбах, кабы не группка ребят из Борькиной школы, которой со временем предстоит стать и школой Глеба.
В небольшой той группке, человек из шести-семи, были не только мальчишки, но и девочки, что определяло общую температуру их компании, слегка подогретую все тем же вездесущим пивом: у кого прихваченная за горлышко меж пальцев, у кого зажатая всей ладонью полуотпитая темная бутыль. Компании такие почти всегда опасны – желанием каждого выказаться друг перед другом, мальчишечьим стремлением быть достойней и смелей других в девчоночьих глазах; девчоночьим, порой весьма глупым, желанием подначить пацанов, подтолкнуть их к тому, чтобы повыпендривались они перед ними просто так, без смысла и толку.
Все ребята в той компашке были постарше Бориски, всякому лет по три-надцать-четырнадцать, и они, конечно, хорошо знали Горева по школе.
В ином месте и в иной час, особенно каждый порознь, они бы, эти ребята, может, и улыбнулись двум братьям, скачущим по парку, но теперь они были кучкой, пусть немногочисленной, но единодушной даже и не во зле, а в желании поёрничать, поиздеваться, поизмываться над добром, захваченным врасплох.
Столкнулись они на узенькой тропке – дорожек-то прогулочных в парке не имелось, никак не разойтись: Бориска с Глебкой за спиной, молчаливо и понимающе притихшим, и рогочущая, малость хмельная и задиристая кучка старших.
– Ой, умора-то, умора! – визжала долговязая некрасивая девчонка, на которую, как хорошо знал Бориска, в школе парни внимания не обращали, а была она всегда частью толпы. И, наверное, оттого, словно бы всем в отместку, восполняла свою некрасивость липучей настырностью и громкоголосой хамоватостью. Вечно она норовила в первые ряды – и за партой, и на собраниях, и руку всегда первой тянет, и орет на переменках оглушительнее всех. А если кучка собирается – эта тут как тут.
Вот и сейчас заорала:
– Ой, умора, глядите, в штанах, а нянька! Эй, Горев, глотни-ка лучше пивка!
Да уж! Во всякой собачьей стае непременно есть шавка, которая лает громче всех, раньше всех бросается к объекту нападения, правда, потом дает другим псам обогнать себя, отстает, и гавкает уже чуть сыздали, блюдя личную безопасность. Такой же была и эта долговязая.
Из-за нее выскочили два или три паренька, протягивая Бориске свои бутылки, и ничего уж такого они обидного не крикнули, просто кривлялись, хохотали, повторяли вслед за долговязой:
– Нянька! Нянька!
Много разных чувств всколыхнулось в Бориске. Первое среди главных – беспокойство за Глебку, но оно первым же и отступило: нет, не могли эти ребята, хоть бы и напились они пьяным-пьяны, что-нибудь гадкое маленькому сделать; речь явно шла только о посрамлении Бориного достоинства, а это уж другая песня.
И вообще, неизвестный батяня наградил сына стойким, терпеливым характером и холодным расчетом. Боря и в других положениях сначала мучительно думал, отсекая возможные погрешности, перебирал варианты, а выбрав нужный, действовал споро и без оглядки на последствия.