Галина Щербакова - Трое в доме, не считая собаки (сборник)
То, что он появился у окна и стал на нее смотреть, было совершенно естественно. Иначе зачем бы она сюда пришла?
– Ты сидишь на моем месте, – сказал он.
– Ну, знаешь! – ответила она, резко двинула стулом и ударилась коленкой.
– Я тоже всегда здесь бьюсь, – сказал он.
Бесконечность совпадений, угадываний. Их руки всегда протягивались за одним и тем же, их губы произносили одни и те же слова. Они не назначали друг другу встречи, а оказывались одновременно в одном и том же месте. Она брала телефонную трубку за секунду до того, как звенел звонок.
– Я боюсь, – сказал он ей.
– Чего? – спросила она.
– Так не бывает, – ответил он.
– Но есть же! – закричала она.
Он смотрел на нее как на чудо и как на дьявола.
Ее командировка закончилась. Съемки должны были начаться через три месяца. Он дал ей адрес деревни, откуда была родом его прабабка.
Ее провожала группа, ее саму было не видно за цветами. Время от времени она тоскливо смотрела вокруг, но они уже простились, и она его не ждала.
Вошли в самолет, сели, стюардессы обиходили ее цветы, и она сняла туфли на каблуках и вытянула ноги. Вот и все. На этот раз. Теперь ей предстоит летать часто. Надо же! Такое счастье, а он боится… Дурачок суеверный…
Самолет мертво стоял, задраенный, попискивающий от нетерпения.
– Пора бы, – сказал ее сосед. – Так во всем теряется время.
Она посмотрела на него внимательно, он приосанился. Самолет стоял.
– Ну, что там у вас? – громко спросил сосед стюардессу. – Заело?
Стюардесса по-стюардесски улыбнулась и ничего не сказала.
Тогда она встала и прямо в колготках пошла к летчикам.
– Мальчики, – сказала она им. – Выпустите меня на секунду.
Они обнимались на виду всего аэропорта. Это была ошибка, потому что уже через час режиссеру фильма было предложено найти другую актрису, менее экстравагантную, не останавливающую самолеты.
Дочки были потрясены пустыми чемоданами.
– Чем ты там занималась?
– Ну что? Будешь камбалой на песке? – спросил приятель.
– Буду, – ответила она и положила трубку.
– Почему невежливая? – спросил он, перезвонив тут же.
– Окамбливаюсь, – ответила она. – Не отвлекай – это процесс.
Вечером она села в поезд и поехала в его деревню.
Был автобус, потом грузовик. Потом паром. За всю дорогу она произносила только нужные слова – куда? Во сколько? Она была в очках, ее не узнавали, но оглядывали внимательно: кого-то напоминала.
На взгорочке той самой деревеньки, светясь всеми маковками, стояла церковь, та самая, из ее сна. Она дошла до нее, был уже вечер, села на лавочку. Что это все значит? Думала. Так не бывает, и так есть…
Подошла старушка, пригласила в дом. Она пошла, все равно к кому-нибудь пришлось бы проситься ночевать.
На стене увидела себя. Нет, не знаменитую актрису, а женщину в подвенечном платье, с красивым обвязанным платочком в руках.
– Он был розовый, – сказала она.
– А кто его знает, – ответила старушка. – Не помню, я малая была. Это тетя моя. За поляка вышла, он нашу веру принял, а уехала она за ним. Красивая была, сил нет… Вот как ты… Только волосы погуще да глазом потемней. Статная.
– Я на свою мать похожа, – сказала она сердито, – у нас сроду никаких поляков…
Всю ночь не сомкнула глаз. Концы с концами не сходились. Она не могла быть похожа на его прабабку, не могла. Хотя почему нет? Что она знает о предках, что мы вообще знаем о себе? Но ведь случилось это с ней. Для чего-то? Не с бухты же барахты. Из глубины корней выросла любовь одна на двоих. И такой оказалась сильной, что самолет остановить ей – раз плюнуть!
Фильм заморозили. Не нашли денег. Режиссер юлил по телефону.
Однажды после такого разговора она в клочья разодрала сарафан. Потом зашторила окна и легла лицом в подушку.
Звонил телефон – не поднимала трубку.
Звонили в дверь – не открывала.
Но в какую-то секунду резко встала и пошла к выходу. Открыла. Прямо возле двери стояли «козлы», девчонки-малярки хихикали и красили стены. Они замерли, увидев ее, она же остолбенело смотрела на свою заляпанную, выгвазданную дверь, на которой ни звонка, ни номера видно не было. Другие двери на площадке были аккуратно закрыты газетами.
– Давно так? – спросила она.
– С утра, – сказали малярки. – Мы вам звонили, звонили…
Она захлопнула дверь и вышла на балкон. Она сразу его увидела. Он сидел согнувшись в детской песочнице.
Начало и конец, смерть и бессмертие, горе и счастье сразу оказались в одной точке. И этой точкой всего сущего было ее сердце.
– Ура! – прошептала она. – Ура! – и села на ящик из-под пива, который она все время хотела выкинуть и не выкидывала. Что бы она сейчас делала без него, на чем бы она плакала, почти высунув голову между перил и размахивая, как флагом, куском порванного сарафана?
Дивны дела твои, Господи…
Она подумала: я перечитала. В смысле как переела. У меня несварение ума. Надо остановиться. В конце концов, не только для чтения… Дано ей теперь время. Есть много других занятий. Та же перелицовка вещей. Сейчас это дело забыли, а самая пора вспомнить. Наизнанку вывернутые вещи вполне могут заиграть как новые. Слава богу, у нее есть машинка и нет проблемы прострочить.
Тут же полезла в голову всякая ерунда: что скажут соседи, когда она начнет переворачивать для новой носки вещи? Не подумают ли о ней как-то не так? Не заподозрят ли в мелочности и скопидомстве?
«Кто? – закричала она на себя. – Кто может меня в чем-то заподозрить? Кому дело до моих старых тряпок и до того, как я с ними поступлю?» Но мысли – явление непознанное. Они приходят в голову и уходят из нее по своим неведомым законам. И замечено: в момент, казалось бы, укрощения мысли, постановки ее на место она – мысль – больше всего и разгуливается, как пьяный на базаре.
«У меня нет культуры мышления, – сказала она себе. – Это никуда не годится, потому что человек больше и значительнее отдельно взятой мысли. Он обязан с ней справляться».
Конечно, когда она ходила на работу – все было иначе. Там общаешься с другими людьми, что-то делаешь, ходишь на перерыв или в уборную, там много разнообразия. Собрание или субботник. Взносы или поборы по случаю. Все время отвлекаешься, злишься, устаешь, потом трясешься в транспорте, жизнь заполнена до самой пробки, до ощущения распирания, которое принято называть усталостью. Но это не то… При распирании нет мышечной или там умственной боли, а есть тяжесть, как будто в тебя, десятилитровую или какую-то еще, всандалили раз в сто больше. И тебя раздуло, как в детской считалке: «А пятое стуло, чтоб тебя раздуло. А шестое колесо, чтоб тебя разнесло…» Больше не помнит. Но раздуло и разнесло – самое то было всю ее работающую жизнь.
Теперь – мысли.
Ей говорили: первое время на пенсии будет именно так – как начнут гулять мысли. Одна дама очень антр ну сказала ей как интеллигентная женщина интеллигентной – берегитесь сексуальных миражей. Настигают. Ее это глубоко возмутило. У нее? Миражи? С какой стати? У нее все было, весь объем полноценной женской жизни. Роды, аборты, прижигание эрозии, удаление полипов, хронический аднексит. После этого миражи? Ха-ха! Ищите дуру.
И была абсолютно права. Разгул мыслей пошел в другом направлении, и она сказала себе: я перечитала. Нельзя же так! Я только и делаю, что читаю, читаю, читаю, как полоумная. А каково сейчас содержание?
Сначала были еще цветочки, которые вполне можно было прогнать мыслями о перелицовке осеннего пальто. Например, приходит в голову мысль о довойне. Она в чем-то длинном, белом (ночная записанная рубашонка) стоит на высоком крыльце (всего три ступеньки, как потом выяснилось) и тянет ручата.
Все думают – к мужчине. Но она-то знает – к хвосту лошади. Первая красота в ее жизни. Не тюшки-потютюшки какие-нибудь, а конский хвост – живой, сверкающий, распадающийся на шелковые нити. Такой, в сущности, ленивый от величия. Боже, как хочется ей его трогать руками, носом, губами. Подумать только! Хочется быть в середине хвоста. Отец существует в памяти обязательно при хвосте.
Хвост, отец, синусоида повозки, запах кожи человека и лошади. И жутковатая, все покрывающая уже сегодняшняя мысль: хорошо, что отца расстреляли. Сначала стрелял он, потом – его. Хорошо. Что бы она сегодня делала, если бы его не… Не… до войны, не… после, не… сейчас… Этот мужчина – папочка, прыгающий с повозки, – жил бы и жил, сквозь годы мчась, со своей единственной профессией. Вот на эти мысли о довойне хорошо раскладываются распоротые куски драпа. Они покрывают все сразу: ее-ребенка, лошадь, папу, скрипящую повозку – остается хвост. Куски драпа на столе и веточка хвоста. Хорошо это выглядит. Веточку можно выпустить из-под воротника на низ и прикрыть им неправильный запах перелицованного пальто – слева направо. Но для запаха нужен весь лошадиный хвост, а ей хочется чуть-чуть, дать хвост неким намеком. Для возможного интереса. «А что это у вас так элегантно торчит? Шерсть или шелк? Такая непохожая отделка?» – «Угадайте! Это хвост от папиной лошади». – «Ваш папа был жокей?» – «Скорее, нет… Он был… кавалерист…» – «Какая прелесть! Где теперь наши конницы?»