Евгения Доброва - Угодья Мальдорора
— Раз-и, два-и, три-и, четыре-и, — отстукивала Венера ручкой по краю клавиатуры, неизменно попадая на фа пятой октавы. У нее была красивая серебряная перьевая ручка, которую она хранила в маленьком черном футлярчике с бархатным красным нутром.
— Слушай меня: раз-и, два-и, три-и, четыре-и…
Я слушала звук ударов пластмассы о кость — пианино в поселковом ДК было старым, с костяной клавиатурой, кто-то из жителей отдал его в клуб за ненадобностью. Все мои мысли словно прокалывались этим мерно цокающим стилом; я сидела как вкопанная.
— Ну играй же! Нет, давай сначала. Раз-и, два-и…
Я начинала пьесу сначала, но на первой же паузе история повторялась. Венера вслух отсчитывала ее длительность; ее ручка уже отбивала новый такт, но я не трогалась с места. Я смотрела в ноты как баран на новые ворота; еще немного, и от взгляда на странице образовалась бы дыра.
Если бы Венера сказала: «Пауза — это нота, которую ты не играешь; длительности пауз такие же, как длительности нот», — я бы все поняла. Но она этого не сказала. С надменной прямой спиной она сидела одесную от меня и упорно выстукивала ритм.
— Еще раз сначала.
Я начинала снова и снова, доходила до кирпичика на нотоносце — и руки зависали над клавиатурой. «Играй!» — говорила измученная Венера, и я продолжала — когда до окончания паузы, а когда сильно позже, — короче, сразу же после Венериных слов. А вовсе не так, как написано в нотах.
«Зачем она считает? — думала я. — Это же пустота, там ничего нет!» То, что пауза имеет начало, я понимала. Но я не понимала, что она имеет и конец.
Будто завороженная, я сидела и смотрела на метроном Венериной ручки. Я видела все словно в замедленном темпе, как под гипнозом, силилась стряхнуть оцепенение — и не могла. Голос Венеры плыл где-то под потолком, огибал тяжелые бархатные портьеры, навивался вокруг бронзовых светильников, таял и вновь набирал силу. Тонкие губы смыкались и размыкались, но я не разбирала слов.
— Раз-и, два-и, — цедила Венера сквозь зубы. Огромные дикие глаза смотрели на меня из-под соболиных бровей. В какой-то момент я поняла, что мне страшно.
Моя мучительница напоминала Снежную Королеву из сборника «Сказки зарубежных писателей». Художник изобразил ее высокой, с красивым, но злым лицом. Облаченная в белую мантию и усыпанную самоцветами корону, властным движением руки вздымала она сонмы колючих искристых снежинок… Бр-р-р…
— Ладно, на сегодня хватит. — Венера выводила в дневнике жирную двойку.
Ждать помощи было неоткуда: ни бабушка, ни папа, ни мама в музыке не разбирались и ничем мне помочь не могли. Я оставалась один на один со своей бедой.
Катавасия с паузами продолжалась уже третью неделю. В то время с музыки меня забирала бабушка Героида: скоро я должна была пойти в первый класс, и бабушку выписали с Украины в помощницы по отдаванию ребенка в школу, ибо вся ее многолетняя трудовая биография состояла из одного нехитрого пункта: учитель младших классов.
Дома бабушку чаще всего звали просто по имени: увесистое и монументальное, прямо-таки олимпийское, оно поглощало и отчество, и семейный статус: никто не округлял Героиду до «бабы Геры», «бабы Раи» или «бабы Иды» — в отличие от ее родной сестры бабы Воли, Револьды, существа, не в пример Героиде, нежного и деликатного.
Главным достоинством Героиды была ее прическа — огромный, едва ли не размером с голову пучок. Сей исполинский фризур удерживался на шестнадцати шпильках, об этом знали все, это была семейная гордость. Поседев, бабушкины волосы приобрели желтовато-серый оттенок, отчего пучок стал напоминать осиное гнездо. А если долго смотреть со стороны затылка, голова превращалась в кренящуюся над худыми плечами восьмерку-бесконечность, поставленную на попб, — такой поэтический образ родится у меня в пятом классе, когда мы будем проходить эту восьмерку по математике. А маме казалось, что головы у Героиды две: когда она за глаза ругалась на бабушку, всегда называла ее Гидрой Двухголовой.
— Героида у нас педагог — вот пусть приедет с ребенком помочь. Супом накормит, уроки проверит. А мне в сентябре диссертацию защищать, — сказала мама тем летом. Так что не черти ее принесли, а папина телеграмма.
Когда после очередного урока с паузами Героида заглянула в класс, Венера Альбертовна высказала ей свое видение ситуации.
— Думаю, вам лучше прекратить занятия, — устало сказала она, доставая из сумочки пачку анальгина. — Шестой урок сидим на одном и том же. Бьюсь, бьюсь с ней — а толку ноль… Ничего не усваивает. Нет у ребенка способностей к музыке… Да мне просто денег ваших жалко!
Я удивилась: Венера говорила обо мне в такой форме, как если бы меня не было в комнате. Но я была.
Мы с бабушкой вышли на крыльцо. Стояли последние недели лета, у главного входа цвели хризантемы и золотые шары. Я вдруг почувствовала какое-то странное возмущение воздуха, эфир сделался плотным и в то же время дрожащим, словно предгрозовым, хотя ландшафты Лесной Дороги заливал ровный ленивый вечерний свет.
— Скоро гроза будет, — подумала я вслух.
Героида, ни слова не говоря, взяла меня за руку и повела к автобусной остановке.
Дома она передала родителям Венерин вердикт. Я помню этот вечер как фотографию. Семья сидит за круглым столом, прерывисто тарахтит холодильник, ходят часы. Переливаясь при свете бра, за стеклом серванта мерцают минералы — они у нас везде, даже на кухне. Мама с папой только что вернулись с работы и еще не успели переодеться в домашнее. Из-за их деловых костюмов — папа при галстуке, мама в темном твидовом жакете, застегнутом на все пуговицы, — чувствуется некая торжественность.
— Почему в дневнике три двойки? Что у тебя не получается? — обращается папа ко мне. Бабушка поправляет на носу очки, смотрит осуждающе и строго.
— Паузы не понимаю, — мямлю я.
— Что я говорила, — восклицает Героида. — Она не понимает! Вот и Венера Альбертовна считает, что лучше прекратить занятия.
Папа вытягивает из пачки сигарету и прикуривает.
— А кроме этой Альбертовны там, в клубе, нет, что ли, никого? — интересуется он. — Может, найти ей другого учителя?
— Паша, сынок, послушай. — Все ясно, ситуация безнадежная. — Мы платим большие деньги. И преподаватель от них отказывается. О чем это говорит?
— Может, пусть еще немного походит? — вмешивается мама; разумеется, она предпринимает попытку отстоять мои интересы — а заодно и собственную фрустрированную мечту.
— По пятнадцать рублей псу под хвост! — Героида неумолима. Она решительно настроена сэкономить эти пятнадцать рэ в месяц в пользу семейного бюджета. — Я узнавала, в клубе есть бесплатный кружок рисования, — добавляет она. — Я разве против, чтоб ребенок развивался?
— Мамуля права, — подводит итоги сходки папа. — Мала она еще для этого. Пускай лучше рисует. Там Истомин ведет, хороший мужик. Ну ее, эту музыку… Столько нервов… Подрастет, а там посмотрим.
Музицирование мое прекратилось. Я могла бы сказать, что я была в отчаянии, но я не была. Я была в шоке.
Бабушка, почему ты так поступила со мной? Почему приняла сторону чужой недоброй тетки? Которая сама не может объяснить и ставит за это двойки. О Героида, роковая Гидра моего детства!
У местного художника Истомина я посетила ровно одно занятие, на котором рисовали деревья: мэтр сразу уличил новенькую в том, что крона заштрихована целиком, без прорисовки ветвей и листвы, — и пожурил за леность. Новенькая решила, что ей там делать нечего.
В деревне Безродново, нашем тогдашнем прибежище, родители снимали полдома. Дом этот был скорее хибарой: когда шел дождь, на кухне, у печки, протекала крыша и мама подставляла зеленый эмалированный таз. Моя кровать-раскладушка стояла за печкой, и я лежала и часами слушала мерный крап домашней капели. Мне нравился этот звук; маму же он выводил из себя — а лето выдалось дождливым.
— Все, хватит, — сказала она. — Завтра едем в Гороховку клеить объявления про квартиру.
Нам повезло, квартира сразу нашлась, и даже в хорошем квартале. Гороховка была настоящим городом. С магазинами «Спорт» и «Букинист», «Детским миром», рынком, бассейном, парком культуры, зубным кабинетом… стоп, стоп, стоп. Отмотаем назад. Рынком, бассейном, парком культуры… Там я пошла в первый класс, и в школе меня сразу же отобрали в секцию художественной гимнастики. Она была бесплатная. Также меня отобрали в хор.
— Спой ля-а-а, — сказала на прослушивании хормейстер и взяла на рояле ля первой октавы.
Я спела.
— А теперь чуть повыше: ля-а-а…
Но это была си.
Я спела:
— Си-и-и…
Хормейстерша удивилась.
— А ну давай дальше.
И мы спели с ней до, ре — и так дошли до соль второй октавы.
— Ты где-нибудь занималась? — спросила хормейстерша, и я рассказала свою досадную историю. Хормейстерша вздохнула, написала родителям записку и велела ее передать.