Виктория Токарева - День второй
Певец на сцене поёт и движется. Его ноги ни секунды не стоят на месте. Эту манеру принёс к нам в Союз негр из «Бонн М». Наш ничем не хуже: курчавый, весь в белом атласе, летящая блуза, пульсирующий нерв, будто его подключили к розетке с током высокого напряжения.
Я смотрю на него бессмысленным, застывшим глазом, как свежемороженый окунь с головой. Я не могу сказать, что мне нравится. И не могу сказать: не нравится. Мои нервы отказываются участвовать в восприятии. Мне все равно. Даже если бы на меня сверху стала падать люстра, я не поднялась бы с места.
Певец окончил песню. Сидящие передо мной девушки захлопали, заверещали, забились в падучей. Одна из них побежала вниз с букетом цветов. Я догадалась, что это — сырихи. Слово «сыриха» зародилось в пятидесятые годы, во времена славы Лемешева. Поклонницы стояли под его окнами на морозе и время от времени заходили греться в магазин «Сыр» на улице Горького. Сыриха — это что-то глупое и не уважаемое обществом. Зато молодое и радостно восторженное.
Я давно уже заметила, что природа действует по принципу «зато». Уродливый, зато умный. А если умный и красивый, зато пьёт. А если и умный, и красивый, и не пьёт (как я), зато — нет счастья в жизни. И каждая судьба — как юбилейный рубль: с одной стороны одно, а с другой — другое.
Окончилось первое отделение.
Мы с Гомоновым вышли в фойе. Он стоял возле меня — некрасивый, изысканный, как барон Тузенбах в штатском. Вид у него был понурый, оттого что не написал главу и не придумал, как наврать.
Случайно я напоролась на своё отражение в зеркале и не сразу узнала себя. Во мне что-то существенно изменилось. Раньше у меня было выражение надежды и доверия. Я была убеждена, что меня все любят. Я к этому привыкла. Сначала меня любили в семье, потому что я была младшая. Потом меня любили в школе, потому что я была способная и добросовестная. Наша классная воспитательница входила в класс и говорила: «Все вы лодыри и разгильдяи. Одна Перепелицына как звезда в тумане». Перепелицына — это я. Потом меня любили в институте, на кафедре, в городе Нуре. Меня безнадёжно и ущербно любил Востриков до тех пор, пока не возненавидел. Но я не замечала ни любви, ни ненависти. Как говорила моя мама: «Старуха на город сердилась, а город и не знал». Я привыкла к тому, что я самая красивая, самая умная, самая-самая. А сейчас надежда, и доверие, и самость сошли с моего лица. Оно стало растерянное и туповатое, как у покинутой совы.
— Вы, наверное, думаете, зачем я вас пригласил?
— Нет. Не думаю, просто лишний билет и свободный вечер.
— Нет. Не просто, — серьёзно возразил Гомонов. — У меня к вам очень важный разговор.
Может быть, он решил сделать мне официальное предложение?
— Нина Алексеевна, я хочу у вас спросить: стоит мне оставаться в науке?
— Но ведь вы уже пишете диссертацию… — удивилась я.
Диссертация Гомонова похожа на комнату Маши Кудрявцевой — несобранная, хламная, но в ней есть нечто такое, будто в эту же самую комнату через разбитое окно хлещет летний грибной дождь.
— Ну и что? Все пишут, — обречённо согласился Гомонов. — Но может быть, я бездарен…
— Кто вам это сказал?
— Востриков.
— Он так и сказал? — не поверила я.
— По форме иначе, но по существу так…
Этот принцип называется «топи котят, пока слепые». Востриков сознательно или бессознательно боится конкуренции. Но не могу же я сказать, что самый бездарный изо всех бездарных, король бездарностей — это сам Востриков. Все его статьи вылизаны и причёсаны, но ни дождя, ни солнца там нет. Там просто нечем дышать.
— А зачем вы верите? У вас должно быть своё мнение на свой счёт… — дипломатично вывернулась я.
— У меня его нет. — Гомонов искренне вытаращил глаза. — Я про себя ничего не понимаю…
Я давно заметила, что талантливые люди про себя ничего не понимают.
— Вы правы, — сказала я. — Пишут все, но вы — настоящий учёный. И ваши ошибки для меня дороже, чем успехи Вострикова.
Гомонов смотрел на меня, как сыриха на Лемешева. Он видел во мне не только меня, но и подтверждение себя. Последнее время он потерял себя, поэтому на его лице поселилось отвращение к жизни. А потерять себя так же мучительно, как потерять другого. Например, Мужа. Но я вернула Гомонову себя, и его глаза стали медленно разгораться, как люстра над залом. Он похорошел прямо на глазах, как Золушка после прихода феи.
— Спасибо… — Он сжал мою руку, и в неё потекли радостно заряженные флюиды.
Началось второе отделение.
Певец вышел на сцену и стал петь «Рондо» Моцарта.
Рондо — сугубо фортепьянное произведение, и в том, что певец предложил вокальную интерпретацию, — элемент неожиданности и авантюрности, как в диссертации Гомонова. Певец поёт Моцарта, чуть-чуть подсовременив, и это подсовременивание не только не убивает, но, наоборот, проявляет Моцарта. Я ощущаю, почти материально, что Моцарт — гениален.
Я вспоминаю, что он умер молодым, до сорока, и его похоронили чуть ли не в общей могиле с нищими. Моцарт был гений — зато умер молодым.
Известна его история с «Реквиемом», который он пи-сал в предчувствии смерти. Он был молод и не созрел для смерти. Он тосковал вместе со своим клавесином и страдал так же, как я в последние три дня. Может быть, не так же, по-другому… Хотя почему по-другому?
Страдания и радость у всех выражаются тождественно. Значит, так же. Значит, я не одинока.
У меня есть особенность: не любить свою жизнь. Возможно, это исходит из знака Скорпиона, себя пожирающего. Я тоже пожираю своё полусиротское детство, свою плохо одетую, а потом униженную юность, свою зрелость, осквернённую, как взорванная могила… Но сейчас, в эту минуту, моя жизнь кажется мне возвышенной и осмысленной. Лучше быть жертвой, чем палачом. Лучше пусть тебя, чем ты. Мне, во всяком случае, лучше.
Концерт окончился в половине одиннадцатого. До конца субботы оставалось полтора часа. Если за полтора часа ничего не случится, то можно сказать, что я уцелела.
Что вывезло меня из субботы?
1. Тактика Кутузова.
2. Гомонов. Я запустила Гомонова в его судьбу. Как сказала бы моя мама: «Умирать собирайся, а жито сей».
3. Моцарт. Причастность к Великой Энергии Страдания. Если страдали ТАКИЕ люди, почему бы и мне не пострадать, в конце концов.
Когда я вернулась домой, Машка Кудрявцева спала с выражением невинного агнца, и её губы отдельно спали на её лице.
ВоскресеньеЯ сижу на диване и смотрю в одну точку перед собой. В этой точке нет ничего интересного, просто мне лень переводить зрачки на другой объект. Моё состояние называется «дистресс». От него могут быть две дороги: одна — на балкон, с балкона — на землю с ускорением свободно падающего тела. Другая дорога — в обратную сторону. Из дистресса — в нормальный стресс, из стресса — в плохое настроение, из плохого настроения — в ровное, а из ровного — в хорошее.
Первую дорогу я могу проделать сама. А вот вторую я сама проделать не могу. Надо, чтобы кто-то пришёл, взял меня за руку и вывел из дистресса в стресс, из стресса — в плохое настроение и так далее, через страдания к радости.
Но кто может меня вывести? Муж? Подруга? Другая Подруга? Машка Кудрявцева с Костей?
Раздаётся звонок. Я перевожу глаза со стола на телефон. Телефон молчит. Тогда я понимаю, что звонят в дверь.
Я поднимаюсь и иду к двери. И открываю дверь.
В дверях — моя соседка по этажу, которую я зову Беладонна, что в переводе с итальянского означает «прекрасная женщина».
Беладонна работает в торговой сети, весит сто сорок килограмм и похожа на разбухшего младенца. Она толстая и романтичная. Мой Муж звал её «животное, исполненное грёз».
Наши отношения строятся на том, что иногда по утрам я даю ей огурец или капусту, в зависимости от того, что есть в доме. Иногда я кормлю её горячим завтраком, и она радуется как девочка, потому что вот уже много лет не ест, а только закусывает.
Сейчас она на бюллетене по причине поднявшегося давления. Она сидит в одиночестве и лечится коньяком. Одной ей скучно, и она зовёт меня выпить рюмочку.
Когда я плохо живу или мне кажется, что я живу плохо, я иду к Беладонне и, побыв у неё десять минут, понимаю, что я живу хорошо. Она как бы определяет ту черту, за которую уже не упасть, потому что некуда — Её черта лежит на самом дне.
Беладонна берет меня за руку, выводит из квартиры и перемещает в свою. Её квартира не убирается и похожа на склад забытых вещей.
Цветной телевизор включён. Идёт повторение вчерашней передачи. Я сажусь в кресло и начинаю смотреть телевизор.
На столе стоят бутылка коньяка, пол-литровая банка чёрной икры и пустая рюмка. Беладонна достаёт другую рюмку, протирает её пальцем и наливает коньяк.
— Пей! — приказывает она.
— Отстань! — коротко отвечаю я.
Я с ней не церемонюсь. Если с ней церемониться, она сделает из тебя все, что захочет.
Идёт передача о последнем периоде Пушкина. Литературовед читает письма и документы.